Таким образом в Триесте возникла гораздо более высокая степень политико-национальной напряженности по сравнению с Тренто[56]. Итальянские либерально-национальные партии, твердо стоявшие у руля городской администрации, систематически отказывали в просьбах о национальном признании словенцев, об открытии словенских средних школ, переводя их начальные школы в пригороды и запрещая использование словенского языка в городских надписях и вывесках, даже на надгробиях. Подобной дискриминации потакала австрийская политическая система, делегировавшая широкие полномочия провинциальным парламентам, тем самым оставляя окраины империи в руках доминирующих национальностей, которые часто превращали государственные органы в инструмент притеснения меньшинств. Триест, по общественным институтам, был равнозначен провинции, а его городской совет — провинциального парламенту. Такова была награда городу за верность Вене во время революции 1848 г. Адриатический порт тогда не стал местом тех восстаний, затронувших, среди прочего, соседнюю Венецию. Вместо этого город поспешил отправить муниципальную делегацию в Инсбрук, дабы выразить свою верность императору Фердинанду I, который нашел там убежище, бежав из пылающей Вены. Последовавшее за этим предоставление городу титула Reichsunmittelbare Stadt[57] повысило его статус до уровня провинции, с широкими полномочиями городского совета Триеста — он их использовал для «сдерживания» славянского компонента[58].
Таким образом, если с институциональной точки зрения Трентино чувствовал свою слабость по сравнению с централизмом Инсбрука, то в городе-провинции Триест и в других провинциях Австрийского Приморья, численность, а также социальный и экономический вес итальянцев позволяли им защищать, если не навязывать, свои интересы в региональных парламентах[59]. В обоих случаях, однако, с конца XIX столетия национальные трения переживали тревожное обострение. Вена испытывала всё большие трудности в управлении своими территориями, теряя позиции на окраинах империи.
Национальная битва в Трентино, как и в области Джулия, велась на нескольких фронтах. Сооружение памятников, топонимика, публичные торжества, мероприятия лингвистического, культурного, школьного, а также спортивного и альпинистского характера стали очагами конфликтов, теми публичными пространствами, где можно было инсценировать противостоящие национальные фронты[60]. В 1889 г. в Больцано установили памятник Вальтеру фон дер Фогельвейде, средневековому трубадуру, символу единства германского мира. Водружение его статуи на главной площади самого южного немецкоязычного города империи означало закладку прочного бастиона германской нации против возможных угроз с Юга[61]. В Тренто сразу же ответили таким же символическим действием — установлением в 1896 г. статуи Данте Алигьери. Изваяния в камне двух выдающихся представителей итальянской и немецкой культур и языков стали символом двух противостоящих групп населения. Если Вальтер, глядя на Юг, провозглашал типично немецкий характер Больцано, то Данте, поднятой рукой указывавший на Север, утверждал языковую и культурную принадлежность жителей Трентино к итальянскому миру.
Подобное произошло и в Триесте, где по инициативе представителей про-итальянской либерально-национальной партии установили в 1901 г. памятник Доменико Россетти, юристу и ученому из Триеста, который с большой натяжкой был прославлен как предшественник джулианского ирредентизма[62]. С другой стороны, горожане, верные Австрии, решили отпраздновать 500-летие господства Габсбургов на территории Джулии соответствующим памятником. Им стала женская фигура, символизирующая Триест, с гордостью стоявшая у подножия обелиска, представлявшего власть Габсбургов (памятник снесен по окончанию Первой мировой войны). Сильное представительство либерально-национальной партии в муниципалитете Триеста вскоре переместило баланс в свою пользу, благодаря ответному созданию в 1906 г. статуи в честь Джузеппе Верди, величайшего музыкального интерпретатора итальянского Рисорджименто.
Общественное пространство не было представлено только лишь площадями — подмостками, призванными размещать народные символы. Школы служили, возможно, даже более важными траншеями национального противостояния, призванными формировать идентичность молодых поколений[63]. В них молодым людям внушали, что есть одна и только одна национальность, возможно, дистанцируя их от своего собственного семейного багажа. 19-я статья Конституции 1867 г. гарантировала всем национальностям право на сохранение своей культуры и языка, в то время как последующие правовые нормы регулировали способ обучения языка в каждой отдельной государственной школе. Однако существовала возможность для учреждения частных школ в замену государственных, когда муниципалитеты не имели достаточных средств, или же когда действовали бойкоты тех администраций, где доминировала одна национальность. Таким образом, в многоязычных областях возникла борьба за школу, с ростом, начиная с 1880-х гг., ассоциаций, занимавшихся устройством детских садов и школ на своих соответствующих языках. Они позиционировали себя как ассоциации защиты от риска денационализации со стороны конкурирующих общин, в то время как с другого фронта их клеймили как инструмент проникновения на спорные территории.