серьезно и сел на скамейку рядом с Катенькой.
Та перестала чертить зонтиком, но и разговора не продолжала.
– Что нового у вас? – начал Андрей Семенович.
– Чему же у нас быть новому? – ответила Катенька, пожимая плечами.
– Так, значит, все по-старому? Я очень рад этому!
– Чему?
– Что нет никаких изменений, потому что в том, что мне дорого, изменения могли бы быть или очень радостными для меня, или очень печальными. А так как я не имею основания предполагать первые и боюсь вторых, я радуюсь, что никаких изменений нет. Может быть, я несколько сухо и скучно излагаю все это; но вы прекрасно знаете, Екатерина Павловна, что чувства мои к вам если и скучны, то отнюдь не сухи.
Екатерина Павловна вспомнила слова брата о том, что чувства Зотова лишены легкости и светлого веселья, но вместе с тем ей с такой ясностью представилось, что, кроме Сережи, которого почти не бывало дома, единственным человеком, с кем можно бы было отдохнуть от домашних туманов, был именно Андрей Семенович, что она проговорила возможно мягче и задушевнее:
– Ах, милый друг, можно ли говорить о какой-либо скуке. Я вам так благодарна и уверена в ваших чувствах ко мне, что, поверьте, только мысль о них несколько поддерживает мои силы.
– Но почему ваши силы нуждаются в поддержке?
– Не знаю, как вам объяснить. Если бы вы пошли в наш дом и увидели меня не здесь, на солнце, одну, а с отцом и тетушками, то вы поняли бы, что у нас в доме, кроме нас, всегда присутствует невидимый страшный жилец: он мил, дорог нашему сердцу, нашей памяти, но это – покойник! Минутами мне кажется, что я сойду с ума, если это будет так продолжаться. Единственное средство, единственное средство избавиться от этого, – это отдаться вполне сладким и страшным чарам… Мне кажется, что и отец, и тетя Нелли, и я сама, живя в этом круге, делаемся такими же мертвецами. Возьмите мои руки, они пахнут ладаном, не правда ли? Но и тлением, тлением, тлением…
И Катенька поднесла к лицу Зотова свои маленькие, полные, очень белые руки, от которых, конечно, не только тлением, но и ладаном не пахло, а распространялся едва уловимый аромат английского мыла. Андрей Семенович поцеловал маленькие белые ладони и сказал тихонько:
– Милая Екатерина Павловна, уезжайте поскорее с Сережей куда-нибудь отсюда…
Но девушка, будто не слыша, что говорит ей собеседник, в ужасе раскрыв свои малиновые глаза и схватив обеими руками рукав зотовской тужурки, продолжала:
– Я ищу кого-нибудь, кто бы казался мне живым. Я вас люблю, конечно, но кроме того я так благодарна вам за то, что вы живой человек, что у вас в жилах течет кровь, что вы можете сесть верхом и поехать, что, когда я с вами, я поступаю или как вы хотите, или как я сама хочу, а не исполняю чью-то волю неведомую. Я окружена снами и выходцами..
Говоря это, она не заметила, что по дорожке к ним подходил молодой человек в белом костюме, в белой соломенной шляпе, из-под которой слегка кудрявились рыжие волосы. Он остановился, почтительно раскланялся, смотря зелеными глазами на Екатерину Павловну, которая в ужасе взирала на него, опираясь одною рукою на плечо поручика.
– Вы меня, очевидно, не узнаете? Яков Вейс. Елена Артуровна познакомила нас с вами на музыке.
Но Катенька, не опуская руки, быстро шептала, обращаясь к Зотову:
– Зачем он пришел сюда? Вы видите, все они сговорились мучить меня. Я не хочу видеть его, ни его черных ворот с дельфинами, ни слышать его музыки! Пускай он уходит или уйдемте мы с вами!
И она заплакала. Тогда Андрей Семенович, обращаясь к Вейсу, сказал:
– Вы, вероятно, желали видеть Елену Артуровну? Она, насколько мне известно, дома, а Екатерина Павловна очень извиняется, что не может вас принять, так как чувствует себя не совсем хорошо.
Тот снова надел шляпу и проследовал по направлению к террасе, ярко белея на солнце своим костюмом, а поручик повел к выходной калитке Катеньку, которая не переставала плакать.
XIII
С невеселыми и смутными думами оставил Павловск Андрей Семенович; странною и нерадостною показалась ему та, которая – он знал – его любит. К его собственному чувству почтительной и сдержанной влюбленности примешивалась еще необычайная жалость к этой веселой и бодрой девушке, которую теперь он видел больною и слабой. Он не знал, чего бы он ни дал, чтобы вернуть ей прежние силы и прежнее спокойствие. А может быть, она прежде жила без сознания, и теперь совершается болезненный переход из одного состояния в другое, и вся теперешняя смута и борьба служат только для того, чтобы Катенька вновь сделалась бодрой и радостной, но уже по-новому, сознательно и бесповоротно. Но он тотчас отбрасывал это предположение, потому что не похоже было Катенькино состояние на густые облака, которые все светлее и светлее делаются от разгорающейся зари, а наоборот, скорее уподобить их можно было ясному весеннему ландшафту, который все более и более темнел от серого тумана, или черноватого дыма. «Дым кадильный», – почему-то подумалось Андрею Семеновичу.
Он решил никаких особенных шагов не предпринимать и даже не делиться своими наблюдениями с Сергеем Павловичем, зная открытый, прямой, но несколько односторонний и не всегда кстати деятельный характер последнего. Решил только чаще бывать, чтобы не совсем упускать из виду Катеньки и по мере сил незаметно поддерживать.
А между тем сама Катенька сидела на оттоманке в летней гостиной и слушала, полузакрыв глаза, как рыжий музыкант играл, низко опуская голову к клавишам, Шопена.
Нежные звуки не заглушали жужжания большой мухи, залетевшей на занавешенное тюлем окно. В комнате, кроме Екатерины Павловны и молодого Вейса, никого не было, и, когда музыкант умолк, можно было подумать, что бьющаяся муха была единственным живым существом в этой полутемной комнате.
– Вы любите Шопена, фрейлейн Катя? – спросил наконец, не оборачивая головы, Яков Вейс.
– Я вообще люблю музыку. Я, конечно, не знаток, но Шопен не из числа моих любимцев. Я люблю музыку ясную, простую и радостную; из немцев я люблю Моцарта и Вебера. Но вы исполняете Шопена прекрасно, и, когда я вас слушаю, я забываю, люблю я это или не люблю, я просто отдаюсь звукам, которые я слушаю.
– Это самый лучший способ слушать, – ответил молодой человек, подходя к Екатерине Павловне. – А я обожаю Шопена. Он мне кажется самым нежным, самым страстным, самым отравленным цветком, который произвела романтическая музыка. Это какой-то обреченный на смерть любовник, он должен был умереть