Из английских просветителей на страницы американских газет чаще всего попадали Дж. Локк и Т. Гоббс. Второй из них упоминался в сугубо негативном ключе. Наряду с Р. Филмером он считался теоретиком абсолютизма. Дж. Отис отвергал «гоббсовские максимы», которые, в его представлении, сводились к тому, что «господство законно основывается на силе и обмане», «война, кровавая война есть истинное и естественное состояние человека» и т. п.[103] По мнению автора под псевдонимом «Sentinel», цитировать Гоббса и Филмера могли лишь те, «кто за порабощение рода человеческого»[104]. В противовес Гоббсу, Локк оценивался чрезвычайно высоко. В письме в «Boston Gazette» он упоминался как «философ, чьи идеи о правительстве и, в частности, о британской конституции, яснее, чем у всех писателей до него и, возможно, чем у тех, кто пришел после него»[105]. Французские просветители, как видно из изложенного выше, также были известны и вызывали интерес. Особенно это касалось Вольтера и Руссо. Зато почти не ощущается влияние высоко ценимого в 1780-х гг. Монтескье, чья схема разделения властей легла в основу федеральной конституции 1787 г. Упоминаний об энциклопедистах в колониальной прессе найти не удалось. Тем не менее, очевидно, что просветительская философия была известна и популярна в колониях. Этот интерес к Просвещению ни в коем случае не был умозрительным и поверхностным.
В период кризиса, связанного с гербовым сбором, просвещенческие максимы приобретали практическое измерение.
Прежде всего, это касалось такой ключевой ценности, как свобода. Дихотомия свобода/тирания в философии Просвещения была связана не только с особенностями государственного строя. Предполагалось, что свобода способствует экономическому процветанию, научному поиску, развитию искусств и многому другому. Ее понимание при этом могло быть различным. В знаменитой «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера говорилось со ссылкой на Ш. Л. Монтескье: «Нет слов… которые бы столь различным образом поражали умы, как слово свобода»[106]. Чеканное определение догосударственной («естественной») свободы и свободы и свободы человека в обществе дал Дж. Локк: «Естественная свобода человека заключается в том, что он свободен от какой бы то ни было стоящей выше его власти на земле и не подчиняется воле или законодательной власти другого человека, но руководствуется только законом природы. Свобода человека в обществе заключается в том, что он не подчиняется никакой другой законодательной власти, кроме той, которая установлена по согласию в государстве, и не находится в подчинении чьей-либо воли и не ограничен каким-либо законом, за исключением тех, которые будут установлены этим законодательным органом в соответствии с оказанным ему доверием»[107]. Здесь была зафиксирована важная для американцев связь между понятием свободы и представительством, суверенитетом народа.
Свобода в общественном мнении колоний времен гербового сбора была окружена ореолом почтения, воспринималась как безусловная ценность. Жители Леминстера (Массачусетс) провозглашали свою готовность в борьбе против гербового сбора пожертвовать всем, что им дорого, кроме своей совести и протестантской религии. По их мнению, последняя неразрывно связана с гражданской свободой[108]. «Лучше смерть, чем подчиниться Гербовому акту и утратить наши права и свободы», — гремела «Boston Gazette»[109].
Олицетворения Свободы и Тирании постоянно фигурировали в протестных ритуалах. 1 ноября 1765 в Портсмуте (Нью-Гэмпшир) устроили похороны Свободы, скончавшейся от гербового штампа в возрасте 145 лет (намек на 1620 — год высадки отцов-пилигримов в Америке). Множество людей прошли по центральным улицам под бой барабанов и траурный звон колоколов. Затем была произнесена надгробная речь, но едва она была закончена, как похороненная Свобода счастливо воскресла. Погребальный звон сменился благовестом. А в готовую могилу положили Гербовый сбор. Похожая церемония состоялась в Ньюпорте (Род-Айленд)[110].
Тиранию представляли по контрасту в монструозных формах. Дж. Адамс прибегал к красочной риторике: «Пасть могущества всегда раскрыта, чтобы пожирать, его десница всегда простерта, чтобы уничтожить, если возможно, свободу мыслить, говорить и писать»[111]. В Нью-Хэйвене (Коннектикут) во время карнавализованных протестов против гербового сбора присутствовал великан 12 футов высотой, с головой, подсвеченной изнутри. Он изображал местного сборщика налогов. «Boston Gazette» полунасмешливо сравнивала «чудище» с Жеводанским зверем, сеявшим ужас на юге Франции. Великан угрожал разрушением всему вокруг себя, но, разумеется, был с торжеством изгнан под звуки флейт, барабанов и крики «Ура!» Пародийный суд приговорил монстра к сожжению, как «покровителя невежества» и «врага английской свободы»[112]. Ассоциация между свободой и просвещением здесь очень характерна.
Столь же показательно представление о том, что свобода легко может быть утрачена и практически не может быть возвращена. После установления тирании сторонникам былой свободы можно было сказать лишь: «Поздно теперь жаждать свободы. Следовало прежде бороться, дабы избегнуть ее утраты»[113]. «Сыны Свободы» рассуждали точно так же, и это делало всю ситуацию с Гербовым актом в их глазах крайне напряженной, едва ли не апокалиптической. Уступка парламенту грозила тяжелейшими последствиями. Тем более, что гербовый сбор воспринимался лишь как начало. «Если б[ри-тански]й парламент имеет право ввести гербовый сбор, значит, он имеет право наложить на нас подушный налог, и поземельный, и налог на солод, и на сидр, и на окна, и с дыма. И почему бы не брать с нас налог на солнечный свет, на воздух, которым мы дышим, на землю, в которой нас хоронят?» — рассуждали американские виги[114]. Неудивительно, что Б. Бейлин считал страх перед тиранией едва ли не главной установкой американской революционной идеологии[115].