Я поднялась, задохнувшись, подошла к окну и пошире открыла ставни; отец Реми не возразил. Он молчал, то ли утомленный моей речью, то ли обиженный. Я подняла заедавшую щеколду, толкнула створку окна, и живой воздух осеннего дня широкой полосой потек в келью.
— А как же любовь Божья? — спросил священник.
Я повернулась к кровати. Отец Реми сидел, опершись спиной о холодную стену, одеяло съехало, открывая все ту же серую рубаху на худом теле.
— Как же Его любовь? — повторил священник глухо. — Ведь она безгранична и дается всем нам раз и навсегда.
— А также гнев Божий и Его испытания, — кивнула я. — Все будет так, как Ему угодно. Я обвенчаюсь, скоро стану носить чепец, как мачеха, и ворковать над милыми крошками, чья судьба предрешена, как и моя. И все это — потому, что так положено людям моего круга, и потому, что Господь так велит.
— Вы не верите, что Бог мудр и милосерден?
— Конечно же, верю, — серьезно сказала я. — И верю, что Он поможет мне в трудный час и не позволит моей жизни сделаться… неверной.
— Главное, чтобы вы были честны с собою, дочь моя.
Однажды я говорила о таком с отцом Августином. Я плакала у него на плече, выталкивала сквозь сжатые зубы слова, торопясь и задыхаясь, а он все гладил и гладил меня по голове морщинистой рукой. До сих пор помню эти мягкие прикосновения и цитаты из молитвенника, захватанного до дыр. Легче не стало.
А этот кюре смотрит на меня бледными глазами так, словно я говорю… нечто интересное.
В расширившемся свете дня я взглянула на отца Реми по-иному. Простой серебряный крест на длинной цепочке вывалился из-за распахнутого ворота рубахи, и пальцы священника играли с ним, медленно поглаживали, словно ласкали Господа. Я замерла, заложив руки за спину, пристально вглядываясь в чужое, еще непривычное мне лицо.
И оказалось, что оно красиво.
— Отец Реми, — сказала я, — вам нужно выпить последний отвар.
— Спорынья. Да, помню. — Он отпустил крестик и протянул руку. — Давайте сюда.
Я отдала ему кружку, посмотрела, как он пьет, и затем забрала обратно.
— Вот так. Теперь я могу идти.
— Дочь моя, — сказал отец Реми, — почему вы пришли сегодня?
— Хотела узнать, что же вчера все-таки произошло в переулке.
Священник сглотнул и облизнул губы, видимо, стараясь смириться с мерзостным вкусом отвара.
— Вы хотите знать, как я с ними справился.
— Верно.
— Ну, так я дворянин и сын настоящего дворянина, обучен драке, к тому же много времени провел, тяжело работая. — В том, как движется его лицо, когда он говорит, усматривалась ошибка природы: не может неживое так двигаться. — В глуши всякое случается. Я не из тех добряков, кто позволит пришлым ворам унести все из ризницы. Бывало, приходилось доносить слово Божие с помощью тумаков и принудительного вразумления. Я многое умею, дочь моя, не стоит удивляться. А смерти не страшусь, и противники мои это всегда чуют. Все мы прах и во прах возвратимся; Господь отмерил нам сроки и призовет нас, когда придет пора. Вчера ни вы, ни я, ни маленький Мишель не должны были умереть. Потому что Мишелю еще долго жить и радоваться жизни, мне — оставаться верным слугой Господним, а вам — танцевать послезавтра на балу. Кстати, подарите ли вы мне один танец?
— Отец Реми, — сказала я, — какая же у вас изумительная манера перескакивать с одного на другое. Да вы разве будете танцевать?
— Хотите спросить, умею ли я? — он, кажется, оскорбился. — Умею. Не такая уж я деревенщина.
Я не сдержала улыбку.
— Хорошо, так и быть, я поверю. Только если вы предложите мне и гостям сплясать фарандолу[7], предупреждаю, что будете осмеяны. Здесь, в Париже, много утонченных людей, которые могут подумать, что вы издеваетесь.
— О, я не хочу отплясывать со всеми гостями сразу. Достаточно будет вас. Ну же, дочь моя Мари-Маргарита, неужели не уважите?
Он снова лег, я его пожалела.
— Если ваша головная боль пройдет. Хорошо. Я даже прощу вам оттоптанные ноги, потому что никогда еще не танцевала со священником.
— Я дворянин, не забывайте, и могу иногда себе это позволить, — он произнес это очень тихо, пришлось напрягать слух, чтобы расслышать.
— Главное, чтобы Господь одобрил, — пробормотала я, составляя пустые кружки на поднос.
Отец Реми не ответил, и я увидела, что он спит, вжавшись щекой в подушку и неловко вывернув руку. Оставив на минуту поднос, я подошла к кровати и укрыла священника одеялом, стараясь не прикасаться к мужскому телу.
После, уже отнеся поднос на кухню и поднимаясь к себе в комнату, я остановилась посреди лестницы и понюхала пальцы, прижав их к лицу.
Они пропахли ладаном.
Глава 5 Panem et circenses[8]
Все это происходит каждый вечер в сотне домов Парижа. Душный зал, огоньки свечей вздрагивают в такт ударам смычков о струны скрипок. Шум трет уши, словно мягкой тряпкой, голоса и музыка сливаются в непрерывный поток и обтекают тебя, если ты умеешь от них защититься. Просачиваются в щели вездесущие сквозняки, холодок летит от взмахов вееров, а лиц не видно — лишь фрагменты. Я иду и ловлю куски улыбок, огрызки взглядов, чей-то нервный тик на щеке, чьи-то завитые волосы, терновый запах, вышитые на рукаве гроздья винограда. Это зал в моем доме, но почему-то я чувствую себя здесь чужой. Запахи и звуки обнимают меня, и я мысленно говорю им: нет. Нет, отступитесь. Мое платье цвета лаванды — это броня, мои глаза не видят лишнего, и я все время на страже себя самой. Мне нужно сохранить себя для главного.
Едва увидев меня, мачеха суматошно замахала рукой. Отец на другом краю зала развлекал гостей, громко рассказывая военные байки, и мне оставалось порхнуть под крылышко его жены, которая уж точно знала, как должны вести себя на балах девушки. Она ведь вела себя, как полагается, — и теперь она графиня де Солари. Все прилично.
— Мари-Маргарита, познакомься с графом и графиней де Ренье.
— Я рада знакомству.
— Вы прелестно выглядите, милочка. Просто прелестно!
— Ах, как, должно быть, счастлив виконт де Мальмер! Такая очаровательная невеста!
— Что за пышная свадьба нас ждет! Не правда ли?
Их воробьиное чириканье осыпалось вокруг меня с тихим шорохом, а я стояла и приветливо улыбалась. Моя улыбка — словно опущенное забрало, я не слушала и не буду слушать пустых людей. Мачеха запоминает все, что они говорят, я не запоминаю даже то, что они делают.
— Где же сам счастливый жених?