русских поэтов обладал своей, то большей, то меньшей плеядой или прямых его последователей или созвучных ему сердец. Самая крупная плеяда была, конечно, у величайшего из русских поэтов А.С. Пушкина. Не будем перечислять имен всех входивших в нее и назовем лишь Языкова, которого сам Пушкин считал «наиболее близким себе по языку».
Но не только по языку был близок Пушкину Языков. В их жизни мы видим несомненный параллелизм, одну и ту же последовательность этапов пути, приведшего обоих от упоения материальными радостями земной жизни к Богу.
Молодость Языкова была насыщена опьянением от воспринятых им земных наслаждений, полным эпикуреизмом, преклонением его поэтического дара перед этим опьянением. Пушкин, прошедший в молодости ту же стадию, говорил даже, что первую книгу стихов Языкова следовало бы назвать «Хмель», а сам Языков позже писал о днях своей юности:
Те дни летели, как стрела,
Могучим кинутая луком,
Они звенели ярким звуком
Разгульных песен и стекла…[68]
Но дар поэта, освещавший по милости Господней душу эпикурейца Языкова, спас ее от распада, от блужданий, от поиска призраков обманчивой красоты и привел его к познанию истинных красот – красот духа.
Наступил перелом, о котором сам Языков пишет так: «Моя муза должна преобразиться: я перейду из кабака прямо в церковь. Пора и Бога вспомнить». Это твердо принятое им решение он тотчас же переносит в область своего поэтического творчества и создает ряд превосходных подражаний псалмам, перепевов звучания арфы Давида, дошедшего до его души. Венцом этих новых в творчестве Языкова поэтических произведений Жуковский считал его поэму «Землетрясение», которую называл даже «лучшим русским стихотворением», а Пушкин отметил: «Если уж завидовать, так вот кому я должен завидовать». Мы же теперь, удаленные от Языкова более чем на столетие, можем увидеть в ней еще и то, что было невидимо его современникам: в поэме «Землетрясение» Языков в форме древней христианской легенды отразил переворот, произошедший в его собственной душе, «внявшей горнему глаголу небесных ликов».
Всевышний граду Константина
Землетрясение послал;
И Геллеспонтская пучина,
И берег с грудой гор и скал
Дрожали, и царей палаты,
И храм, и цирк, и гипподром,
И градских стен верхи зубчаты,
И все поморие кругом,
По всей пространной Византии,
В отверстых храмах Богу сил
Обильно пелися литии,
И дым молитвенных кадил
Клубился; люди, страхом полны,
Текли перед Христов алтарь:
Сенат, синклит, народа волны
И сам благочестивый царь.
Вотще! Их вопли и моленья
Господь во гневе отвергал,
И гул и гром землетрясенья
Не умолкал, не умолкал.
Тогда невидимая сила
С небес на землю снизошла,
И быстро отрока схватила,
И выше облак унесла.
И внял он горнему глаголу
Небесных ликов: Свят, Свят, Свят!
И песню ту принес он долу,
Священным трепетом объят.
И церковь те слова святые
В свою молитву приняла
И той молитвой Византия
Себя от гибели спасла.
Так ты, поэт, в годину страха
И колебания земли
Носись душой превыше праха,
И ликам ангельским внемли,
И приноси дрожащим людям
Молитвы с горней вышины,
Да в сердце примем их и будем
Мы нашей верой спасены.
Последние строчки этого стихотворения при сравнении их с «Пророком» Пушкина говорят о том, что просветление, пришедшее в душу Языкова, было до известной степени отражением того же внутреннего процесса, пережитого гениальным поэтом. Языков сам без зависти и без протеста, но с преклонением перед грандиозностью А.С. Пушкина говорит о его влиянии на него.
Когда гремя и пламенея
Пророк на небо улетал.
Огонь могучий проникал
В живую душу Елисея:
Святыми чувствами полна,
Мужала, крепла, возвышалась,
И вдохновеньем озарялась,
И Бога слышала она.
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет:
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес
И миру новые светила —
Дела избранника небес[69].
Сходным с Языковым путем шла к Богу и душа другого большого поэта славной пушкинской плеяды – Баратынского. «Баратынский – чудо, прелесть», – писал о нем Пушкин, а сам он, говоря о себе, признавался: «Казалося, судьба в своем пристрастии мне счастие дала до полноты».
Баратынский был прав в такой оценке своего жизненного пути. На редкость красивый, унаследовавший от отца большое состояние, прекрасно образованный, счастливый в любви и в дружбе, он шел, казалось бы, по розам. Эти жизненные радости изящно отражены в его лирических стихах, но вместе с тем, как только этот поэт отходит от поверхности лирики и погружается в тайны своей души, то его внутренний строй резко меняется и, несмотря на все радости, щедро отпущенные ему земной жизнью, он тоскует о чем-то ином и чувствует глубокую неудовлетворенность.
На что вы, дни! Юдольный мир явленья
Свои не изменит.
Все ведомы и только повторенья
Грядущее сулит.
Напрасно ты металась и кипела.
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа[70].
Не созвучны ли эти строки основному мотиву Экклезиаста: «Всё суета сует и томление духа»?
Углубляясь в себя, Баратынский теряет связь с земным, но не приходит и к небесному.
Я ношусь, – крылатый вздох —
Меж землей и небесами…[71]
Жизнь становится полной тайн и загадок, и разрешением их поэту представляется только смерть.
Ты – всех загадок разрешенье,
Ты – разрешенье всех цепей[72].
Где же выход из мрака? Откуда блеснет светлый луч мира и упования? Кто даст покой томящейся душе?
Только Тот, Чья милость безмерна. Это понято Баратынским незадолго до его смерти и выражено в короткой поэтической молитве:
Царь Небес! Успокой
Дух болезненный мой.
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли
И на строгий твой рай
Силы сердцу подай[73].
По указанному графом А.К. Толстым пути: через познание чистых форм земной красоты – к красоте духовной, а от нее к пределу, ослепительному сиянию Божеской красоты