моложе лет на десять. Вдруг стало ясно, что перед ними человек бывалый и даже, может быть, опасный.
Однако отступать Шилу не хотелось – во-первых, перед братвой неловко, во-вторых, одежда уж больно была хороша. Не тратя больше времени на уговоры, щипач мгновенным, невидимым глазу движением полоснул старика по лицу – не смертельно полоснул, поверху, так только, чтобы юшку пустить да в ум ввести.
Но борзый старик оказался ухарем. Не моргнув глазом, он чуть отклонился, а когда нож стал возвращаться, перехватил руку и легко, без усилия, вынул из нее финку. Шило стоял теперь с пустыми руками и открытым ртом, а воровской шабер медленно вращался между пальцами у противника.
– Кит, – нехорошим голосом произнес Шило.
Кит секунду молчал, глядя на вращающийся нож, потом сказал с неожиданной робостью.
– Может, ну его в пень? Попишет, как пить дать.
– Не попишет, он фраер, – отвечал Шило.
Кит со скоростью, удивительной в такой гигантской туше, кинулся на врага, но сделать ничего не успел. Шило оказался прав, ножом старик не размахивал. Однако очень быстро и ловко поднырнул под бьющую руку и сам как-то коротко и ловко хлестнул уркагана по шее. Кит секунду стоял, словно зачарованный, потом медленно, как осыпающаяся гора, повалился на заплеванный ледяной пол.
Шпана повскакала с нар и в один миг обступила строптивца. На него глядели горящие злобой глаза, скалились щербатые рты, выплевывая грязную брань. Толпа в несколько десятков человек окружила старика, каждый был чем-то вооружен – ножом, кастетом, заточкой. Шансов у старого волка не было никаких. Ясно было, что воры, как дикие звери, готовы жизни отдать, лишь бы впиться врагу в горло. Страшный их круг не стоял на месте, он медленно, но неотвратимо сужался вокруг обреченного. Новобранцы глядели на происходящее с ужасом, старожилы – равнодушно. Они видели не одну такую смерть, для них тут ничего особенного не было.
– Стой, братва! – вдруг сказал старик звучным сильным голосом. – Нехорошо получается. Против правды идете, против веры воровской.
Таких слов от фраера никто не ждал. Уголовники на миг застыли в недоумении.
– А ты кто такой, что к тебе правду соблюдать? – наконец спросил авторитетного вида седоватый вор по кличке Камыш. – Ты простой фраер, воровская вера не про тебя писана.
– Я не фраер, – отвечал бородач. – Я фармазон, зовусь Василий Громов. Толкал рыжевье и сверкальцы. Фарт кончился, взяло меня ГПУ, тройка выписала десять лет, отправила на Соловки.
– Сколько ходок у тебя? – недоверчиво поинтересовался Шило.
– Ни одной, – отвечал Громов. – До семнадцатого года был я битый фраер, учитель французского языка, потом с голодухи пошел в фармазоны.
– Что-то ты поздновато масть сменил, – заметил Камыш.
– А куда деваться? – пожал плечами Громов. – Голод, сами знаете, не тетка и не двоюродная бабушка.
Уголовный народ, любящий острое словцо, засмеялся.
– Так чего ж ты хочешь? – спросил Камыш, немного мягчая.
– Вопрос не в том, чего я хочу, вопрос – чего вы хотите, – откровенно отвечал загадочный Громов. – Нравится пиджак – я разве против? Только отнимать не надо, нехорошо это, не по-божески.
– А как по-божески? – спросил Шило, нехорошо щерясь.
– А по-божески так: есть у тебя какое добро против моего?
Урки разочарованно заулюлюкали.
– Ты, дед, фуфло толкаешь, – грубо отвечал Шило. – Ну, имеется у меня полушубок, вон только что со студента снял, – и он показал на чахоточного юношу. – Но ты тут при чем? Неужели думаешь, я свой полушубок на твой спинжак менять буду?
Громов пожал плечами: зачем менять – сыграть можно. Он ставит пиджак, Шило – полушубок. Щипач покачал головой – полушубок против пиджака не пойдет, слишком маленькая ставка. Громов обещал добавить еще куртку и шерстяную фуфайку.
– И ботинки, – алчно сказал Шило.
– Может, тебе еще подштанники мои поставить? – улыбнулся старик.
– Да пошел ты!
– А чего, – не отставал Громов, – нюхни – хорошие!
Под радостный гогот шпаны раздали карты. Играли в буру. Игра шла упорная, видно было, что Шило в картах поднаторел. Вдобавок уголовная братва всячески пыталась помогать Шилу и мешала фармазону. Но Громов в карточной игре был явно не новичок, так что в конце концов роббер пришел именно ему.
Враз погрустневший Шило отдал полушубок Громову. Фармазон поискал глазами студента, подозвал его и торжественно надел полушубок тому на плечи. Тот заплакал от счастья и жарко пожал благодетелю руки.
– Ха, – развеселился Шило, – локш ты потянешь[12], фармазон! Я же с него эту шерсть снова состригу!
– Не имеешь права, – отвечал Громов строго, – полушубок выигранный и подаренный, отнимать нельзя.
Огорченный Шило куда-то исчез, за ним ушел и Кит. Урки глядели на фармазона с интересом.
– Не гнилой дедок, – слышались возгласы, – свой в доску!
Вскоре принесли обед. Распределением еды занимались тоже уголовники, так что обычным заключенным суп достался пустой, без трески, с одними разваренными овощами. Однако Громову, которого уже считали за своего, налили щедро, в два раз гуще против положенной пайки.
После обеда всех поделили на бригады и отправили в наряд или, как это называлось тут, уро́к. Нужно было валить лес, пилить его и сдавать кубами учетчику.
Василий Громов попал в бригаду с тремя урками. Старший, уже знакомый фармазону Камыш, пока они шли к лесу, ввел его в курс дела.
– С каждого кореша за день куб леса надо сдать, – говорил он. – Не сдашь – пайки не получишь. Так что совсем не работать нельзя. Но мы тут вот что придумали. Сдаем куб, десятник его отмечает, а потом тот же куб сдаем как новый. И так несколько раз, чтобы норму выполнить. При таком хитром подходе выходит намного легче.
– И не ловили вас? – покачал головой Василий.
– Кто нас поймает, мы же урки…
Однако, как говорят, и на старуху бывает проруха. Когда они явились к десятнику, им было объявлено, что отныне на каждом сданном кубе древесины будет ставиться клеймо, вроде печати – на спиле бревна. Таким образом, один и тот же лес уже не получится сдавать несколько раз.
– Хорошенькое дело, – озаботился Камыш, – и чего теперь?
– Теперь, урки, будете работать честно, – отвечал десятник.
Простодушные эти слова вызвали гогот у всей воровской шайки. Однако смех быстро стих и сменился озабоченностью.
– Ко псам! – раздраженно говорил Яшка-Цы́ган, кося черным лошадиным глазом. – Неужели же корячиться будем, как фраеры безответные?
– Баланду травишь, ботало[13] прибери, – оборвал его Камыш, – чтобы урки – да корячились на дядю Глеба?[14] Чего-нибудь да придумается.
Однако сходу ничего не придумалось, так что приходилось честно таскать на горбу лес и пилить его в удобные для учета кубы. Громов работал наравне со всеми и, несмотря на возраст, совсем как будто не уставал. Однако работа эта ему явно нравилась не больше, чем его уголовным корешам.
– А я думал, уголовные вообще не работают, – заметил Громов в короткий перекур. Шпана смолила цигарки, сам Громов от курева отказался, массировал мышцы – чтобы, как сам сказал, на завтра не болели.
– Это на материке, – отвечал третий блатной, имени которого несколько тугоухий фармазон не расслышал. На голове у него несколько косо сидела старая буденновка, невесть какими путями к нему попавшая. – Здесь попробуй откажись – могут и на Секирку послать, и в шестнадцатую роту определить.
Громов заинтересовался: что за шестнадцатая рота?
– Всего рот в лагере пятнадцать, а шестнадцатая, стало быть, выходит кладбище, – сказал безымянный. – Прижмуришься, как сегодняшний баламут, вот и погонят в шестнадцатую роту.
– А Секирка что такое?
– Секирка – это амбар, изолятор, – объяснил Цыган. – Смертельный номер, промежду прочим, парад-алле, многие оттуда вперед ногами выходят, а иные с ума спрыгивают.
– Н-да, – негромко пробормотал старый фармазон, – как говорится, не дай мне Бог сойти с ума… Нет, легче посох и сума…
– И посох тебе тут обеспечат, и суму и тюрьму, – отвечал Камыш и сплюнул на влажную, отмеченную снежными проплешинами землю.
Если бы не работа и не комары, вставшие на крыло с приходом весны, местную суровую природу можно было бы счесть почти идиллической – море, лес, чистый до прозрачности воздух, напоенный хвойным духом,