По классу порхали слова, светлые и прекрасные, они уносили меня далеко-далеко. Именно поэтому скабрезность Паскуале вызвала у меня такой гнев, который в других обстоятельствах невозможно было бы объяснить.
— Знаешь, что я подумал, Малакарне… — начал он.
Прозвище тогда фактически заменило для всех мое настоящее имя, и только мама и Джузеппе продолжали называть меня Марией. Паскуале говорил со мной со второго ряда парт, наклонившись, чтобы приблизиться к моему левому уху. От него несло луком, и я поморщилась от отвращения. Паскуале был высоким тощим мальчиком, узкоплечим и узкогрудым, с головой немного крупнее, чем следовало бы. Энергия в его теле будто целиком шла в рост, оставляя все прочее на стадии отделочных работ. Единственное, что было в нем по-настоящему красивым, это глаза: большие и очень черные, горящие живым злым огнем, который заставлял бояться и уважать их обладателя.
— Ты как раз подходящего роста, чтобы отсосать мне, — заявил обидчик с недобрым смехом и скрестил руки, наслаждаясь моей реакцией, которая стала полной неожиданностью даже для меня самой.
Я вскочила со стула и ринулась к нему с единственным желанием — ударить, неважно как. В ушах звенело эхо его ненавистного голоса, злобного ворчания наглеца. Я укусила Паскуале за ухо. Увидела кровь. Почувствовала скользкое прикосновение его мокрой от пота щеки. Сквозь вспышку гнева различила его безмятежные губы, шепчущие всю эту грязь, смакующие каждое слово, и его самодовольство еще больше задело меня. Мне бы удивиться, почему он ничем не ответил, не укусил меня тоже или не врезал мне кулаком. Прошло несколько секунд, показавшихся бесконечно долгими, а потом Микеле встал между нами, в то время как синьор Каджано, возвышаясь рядом, командовал, что делать.
Тогда я успокоилась и вернулась на место, все еще тяжело дыша и ощущая отвратительный металлический привкус во рту. Учитель Каджано молча смотрел на меня. Остальные тоже притихли. В тот момент учитель воистину казался мне существом с другой планеты, способным своим высшим разумом постичь мою истинную природу. Несколько секунд я смотрела ему в глаза, но и только: у меня не хватило смелости долго выдержать его ледяной взгляд. А вот он продолжал смотреть, и казалось, будто он впервые меня видит и запоминает каждую деталь моего детского тела, особые приметы: оливковую кожу, ярко выраженные скулы, высокий лоб, спутанные волосы, подстриженные под горшок, что точно меня не красило. Микеле тоже посмотрел на меня, украдкой, словно боялся обвинений учителя в том, что именно его присутствие в классе — его, сына Бескровного, — заставило меня сорваться.
Учитель велел Паскуале встать и подойти к кафедре. Я пристально смотрела на щеки обидчика с ярким румянцем, на красивые глаза, драгоценными камнями сияющие на блеклом, невыразительном лице с низким лбом, массивной нижней челюстью и постоянно угрюмым выражением. Затем учитель позвал и меня. Я была готова объясниться, повторить, если понадобится, ту грязь, что Паскуале шептал мне, от начала и до конца. Конечно, учитель бы понял и оправдал меня, но за те несколько секунд, которые мне понадобились, чтобы дойти до кафедры, я сообразила, что наделала.
Учитель Каджано открыл ящик стола и вытащил длинную линейку, которую использовал для наказаний. Я ждала, когда он спросит, как это, черт возьми, меня угораздило и, главное, почему, но вопрос так и не прозвучал. Учитель осторожным и размеренным шагом подошел к нам с Паскуале. Я подняла глаза только тогда, когда синьор Каджано заставил нас посмотреть на него. И увидела его человеком из плоти и крови. Жесткие волосы, спутанные за ушами. Яркие глаза; белки пронизаны тонкими красными прожилками. Показалось, что он смотрел на меня внимательнее и дольше, чем на Паскуале, словно говоря: «Как ты могла, Де Сантис, я и правда не ожидал от тебя такого». Я хорошо училась, получала достойный оценки, и не раз учитель ставил меня в пример другим как прилежную школьницу. Я с удовольствием читала. Пусть у нас и не было денег на книги, зато летом в третьем классе я обнаружила в подвале тайную библиотеку отца. Никто бы не подумал, что человек вроде него любит читать. Это было его личное пространство, которое он ревниво охранял. Я увлеклась историями Агаты Кристи, и эти упражнения в чтении помогли мне правильно использовать глаголы и не смешивать итальянские слова с диалектом. Однажды учитель даже сказал мне, что я как губка впитываю все, чему он меня учит, чтобы потом использовать эти знания в нужное время. Я была так горда собой, что целую неделю говорила с Микеле только об этом, и мы вместе мечтали обо всех замечательных вещах, которыми я могла бы заняться, когда стану старше.
Но сейчас я стояла у кафедры, отгородившись ладонями от учителя с его ледяным взглядом, требующим расплаты за мою несдержанность. Он всыпал Паскуале десять ударов линейкой; пятнадцать досталось мне. На этом все закончилось, хотя я знала, что заслуживаю худшего наказания. Когда прозвенел звонок, Паскуале направился прямиком к себе домой и даже не попытался поквитаться со мной. Магдалина не сказала мне ни слова, отвела глаза, будто ей за меня было стыдно. Домой я шла с Микеле.
— Ты правильно сделала, — сказал он мне. — Паскуале — поносник.
Я то и дело бросала на друга затравленный взгляд и снова принималась рассматривать улицу, по которой мы шли. Дома казались мне более уродливыми и ветхими, чем обычно, виа Венеция — серой и грязной, площадь дель Феррарезе — призрачной и блеклой. Микеле и правда думает, что я правильно поступила? Он тоже служит частью того неодолимого хитросплетения, в котором мы все обитаем? Того, где насилие считается делом справедливым, законным и даже героическим?
Мы встретили Полубабу, он был одет в платье и соблазнительно покачивал бедрами на ходу. Несколько стариков остановились, чтобы посвистеть ему вслед и обменяться ироничными смешками. Один парень, не сбавляя шага, дотронулся до своих гениталий, потом поднял глаза к небу и прикусил губу. Другой свистнул, как обычно разгоряченный мужчина свистит проходящим мимо красоткам. Полубаба посмотрел на него томным взглядом. Он не понимал, что они смеются над ним, что больше всего им хочется осыпать его плевками, вытереть ноги о его красивое платье, вырвать ему волосы, расцарапать смуглое лицо. Микеле не смотрел по сторонам, я же, наоборот, запоминала все. Я чувствовала себя частью этой непристойной, безобразной, бездушной карусели. «Все едино, я Малакарне, дурное семя», — произнесла я вслух, прошептала на диалекте, как иногда говорили мне бабушка и Винченцо, даже если я хотела быть кем-то другим, неважно кем.
Я бросила Микеле и убежала, снедаемая тоской. Над моим телом словно бы каким-то образом надругались, и мне хотелось плакать. Я помчалась домой, решив признаться в своей выходке в школе и надеясь, что папа изобьет меня, как тогда Винченцо. Вдруг после этого мне станет легче.
Тетушка Наннина стояла у двери и подняла руку, чтобы поздороваться со мной, Роккино Церквосранец играл в шарики на улице вместе с братьями, а жена Мелкомольного лущила бобы, сидя на мягком стуле. У нас все были дома. Мама терла пекорино, Винченцо держал в руках коробку, в которой хранил выручку за работу сборщиком лома, а Джузеппе разговаривал с отцом. Оба уже сидели за столом. Пятнышко света, проникающего сквозь окошки, лежало в центре скатерти.