Было ли какое-то родство между вашим родственником Горчаковым и Горчаковым министром иностранных дел?
Да, это были двоюродные братья. Один был светлейший Горчаков из «Берлинского конгресса», другие просто Горчаковы. Это были две линии одной семьи. Девичья фамилия моей матери была Нейдгардт. Ее дед тоже командовал на Кавказе и участвовал в подавлении восстания декабристов. А со стороны отца, наоборот, некоторые родственники были друзьями Пестеля, Рылеева.
В историях фигурировали декабристы? Они были злыми или добрыми?
Они считались злыми. Истории рассказывала моя мать – о том, как подавляли декабристов, как надо слушаться. Вся обстановка того времени складывалась из престижа власти и уважения к ней. О том, что некоторые предки были близки к декабристам, я узнал значительно позже.
Меня поражала близость, которая была у нас и у отца к литовскому крестьянству. Наши работники литовцы считались чуть ли не членами семьи. Для них давался ежегодный праздник, где присутствовали их семьи, и в котором мы участвовали. Мои первые друзья – это сын кузнеца и сын садовника, они общались со мной на равных. Эти друзья вспоминали меня и после революции.
Рядом были две деревни русских староверов. Они жили своей замкнутой жизнью. Там было много стариков. Самый замечательный из них был старый христианин Исайя. Ему было около ста лет, и он необычайно красочно описывал то, что видел в своей молодости, в своей христианской жизни, на солдатской службе. Больше всего он любил императора Николая Первого: рост высокий, глаза яркие, как скажет что-нибудь, так видно, что это царь! Прежде, когда он был совсем молод, был Александр Первый, но тот был хитрый, его меньше любили. «А теперь это не царь, а царенок», – говорил Исайя с грустью о Николае Втором. Мой отец любил говорить с ним, чтобы чувствовать, каково было отношение крестьянства к власти. Ему было интересно и то, что говорили более молодые староверы. У них был особый патриархальный уклад, и они были необычайно прямы в своих высказываниях.
Какие у вас первые воспоминания об отце?
Самые первые воспоминания – когда я еще ползал, а он меня ласкал. У него еще с ранней молодости была наполовину парализована правая рука. Во время беспорядков в Саратовской губернии, когда был съезд земских врачей, где было большинство евреев, мой отец их защищал, и ему камнем попало в руку. Меня поражала его полубольная рука. Еще совсем маленькому он любил говорить мне: «Вот мой наследник!» Меня это поражало. Мне казалось, что наследник – это сын государя, а тут меня называет так отец. Я чувствовал себя гордым.
В нашей жизни особое место занимало местечковое еврейство. Это были лавочники, которые знали малейшие подробности нашей жизни. На праздники приглашался особый еврейский оркестр. Местное еврейство очень тепло к нам относилось. Уже позже, после революции в 1921 году, темным вечером я ехал на железнодорожную станцию. Часть семьи уже была там. Какой-то молодой еврей на своей подводе меня повез, не узнал, подумал, что просто везет юношу 17 лет. В лесу дорога была песчаной, и он показал мне на груды камней вдоль дороги и с грустью сказал: «Вот это вот все – памятники Столыпиных».
До какого года вы были в имении?
Был перерыв, когда мой отец был назначен министром 1906–1907 года. Не то в 1908, не то в 1909 году мы вернулись назад, но это я помню смутно. В 1906 году был взрыв на Аптекарском острове. Вот тут я что-то помню, но, вероятно, больше по рассказам. Помню, как лежал раненый со сломанной ногой и раной на голове. Сестра моя Наталья лежала с обеими переломанными ногами. Это был шок. После этого меня особо бережливо воспитывали. Это, если так можно сказать, был первый рубеж в жизни. Мне тогда было около трех лет. Потом была жизнь в Зимнем дворце до 1909 года. Нас с сестрой как раненых поселили в особо хороших апартаментах. Сестра лежала в комнате Екатерины, где была кровать с пышным балдахином. Рядом огромная комната, которая значительно позже стала кабинетом великого князя Николая Николаевича, а во время смерти Екатерины служила кабинетом императору Павлу, где он принимал всех приближенных. Между комнатами была ванна и уборная, в которой с Екатериной сделался удар.
Нас очень мало выпускали из-за состояния моего здоровья. Я много бродил по залам Зимнего дворца с няней. Дворец стал для меня полуволшебным миром. Я разговаривал с кем мог и особенно запомнил камер-лакея Илью с белыми бакенбардами. Он, как Исайя, рассказывал об императорах, но по-другому. Показывал апартаменты последних императоров. Он помнил Александра Второго, Александра Третьего, показывал их вещи, всякие мелочи из их быта. Я постоянно приставал к нему, как и мои сестры, чтобы узнать, какова была жизнь в Зимнем дворце, когда еще государи в нем жили.
Особенно запомнились мне рассказы про необычайную внимательность Александра Второго к обычному люду. Он сам по ночам работал, а прислуживающих людей отпускал спать, чтобы они не утомлялись слишком много. Очень много подробностей про благородство его характера рассказывал Илья. Об Александре Третьем он говорил мало.
Весной, после 1917 года, после февральской революции, мы на набережной встретили Илью. Он шепотом рассказывал нам, как при нем вынесли из тронного зала трон, на котором сидела еще Великая Екатерина. При этом на Илье был красный бант, и мы с матерью его упрекнули: «Что же вы, Илья, одели красный бант?!» Он нам ответил, что это всего лишь из предосторожности. Это, на мой взгляд, показывает малодушие, которое охватило людей в самых разных слоях населения.
После Зимнего дворца в 1909 году мы переехали на Фонтанку в дом шефов-жандармов, министерский дом, огромный, но довольно уютный. Я стал взрослее, и мой отец уже больше занимался мною. Он работал бесчисленное количество часов, с утра и до поздней ночи. После вечернего обеда в семь часов вечера он гулял по гостиным, брал меня с собою, рассказывал сказки или просто разговаривал. Помнится мне сказка про Ивана Завьялова, молодого казака. Мне, как Тарасу Бульбе, требовалась война. Я от отца требовал, чтобы была война. Он войны не хотел и говорил, что России войны не нужно по крайней мере в течение десяти лет, чтобы она окрепла. А я хотел, чтобы была война с Турцией, чтобы он мне рассказал, как там Иван Завьялов отличался. Отец стал обращать внимание на то, что я говорю. Я научился петь песни: «Белый, синий, красный – союз прекрасный. По улицам гуляет, жидов пугает». Отец меня перебивал и говорил, что нужно говорить «евреи», а нельзя говорить «жиды».
Этот период на Фонтанке мне запомнился еще и первыми лицами, которые приходили к отцу. Режим у меня был серьезный, распределение времени строгое. Как-то вечером я открыл дверь в кабинет отца и увидел, как он сидит за столом вместе с Гучковым. Отец что-то страстно Гучкову объясняет, а тот, будто загипнотизированный, слушает, впившись глазами в отца. Они с матерью беседовал о том, как сложно найти подходящих людей. Гучкова он считал одним из самых талантливых и сетовал матери, что лишь бы он не сорвался. Визиты Гучкова и разговоры с ним в те времена мне уже врезались в память.
Какую должность занимал Гучков в то время?