Но эта история не только о них, хотя они играют важную роль. Не о моей маме, для которой был сделан кукольный домик Не о Джеке и Кене, урожденных Моэнсе и Кнуде, ни о Хансине Финк и ее потомках. Это история о самой Свонни, старшей дочери моей бабушки, Сванхильд Асте Вибеке Кьяр, урожденной Вестербю.
Но, возможно, и не Вестербю.
Мои родители были вынуждены пожениться. В 1940 году эта процедура оказалась довольно постыдной, однако выбора не было. Мать никогда не делала из этого секрета и с откровенностью Вестербю поведала мне обо всем. Она вышла замуж в августе, а уже в декабре родилась я. Незадолго до этого, в последние дни битвы за Англию, мой отец, пилот истребителя, на восемь лет младше мамы, сгорел в «Спитфайре» над графством Кент. Mormor и Свонни тоже иногда рассказывали историю поспешного замужества моей мамы. Morfar тогда пришел в ярость, возмущался, обещал (явно на словах) отречься от любимого чада. Смешно, но он грозился отобрать кукольный домик. На «Паданарам», игрушку, сделанную только для нее и принадлежавшую только ей, женщина, сбившаяся с пути, не имеет права.
Отец занимал более высокое положение в обществе, чем мать, и говорили, что, женившись на Марии Вестербю, он опустился на ступень или две. Его отец, сквайр, владел поместьем в Сомерсете, мать происходила из высшего общества. Однако эти бледные седовласые люди, худощавые, обходительные и неизменно учтивые, приняли вдову своего сына, будто она не работала официанткой в офицерской столовой, а была дочерью кого-то из соседей-землевладельцев. Раз в году мы проводили неделю в их небольшом поместье недалеко от Тонтона. Мне запомнились их тихие голоса, невероятная доброта и рассеянность. Особенно рассеян был дедушка Истбрук, и я спрашивала маму, не спит ли он, когда разговаривает.
Совсем другими были дедушка и бабушка, которые жили рядом. Они приехали в Восточный Лондон в 1905 году и — по выражению, которое для них ничего бы не значило, — «продвинулись», переселившись в дом получше, на север. «Паданарам» оказался вершиной их «продвижения». В начале тридцатых, во времена Депрессии, бизнес Morfar рухнул, что вынудило их переехать в убогую, захудалую виллу на Кроуч-Хилл. В семье ее называли не иначе как по номеру — «Девяносто восьмой».
Сейчас мне кажется, я всегда считала их людьми с сомнительной репутацией. Что они походили на повзрослевших хиппи, хотя в пятидесятых хиппи не было еще и в помине. В отличие от Истбруков, они не были решительными и надежными людьми, и даже в пожилом возрасте оставались капризными как дети. Morfar был жестоким и вспыльчивым, постоянно сожалел об упущенных возможностях и в неудачах винил всех, кроме себя.
Высокий, стройный, с неизменной бородкой (по словам жены — чтобы скрыть безвольный подбородок), он каждое воскресенье приезжал к нам, чтобы поболтать с «женихом» моей мамы. У мамы было много таких «женихов», по очереди конечно, но ни за кого она так и не вышла, вероятно и не собиралась. Без сомнения, они были ее любовниками, но даже если и так вела она себя крайне благоразумно и никогда не оставляла их на ночь. Morfar очень подружился с одним из них, с первым или вторым, я не помню, и каждый раз добрых два часа пересказывал ему свою жизнь.
Правильно говорить по-английски он так и не научился. Речь, конечно же, стала беглой, но безграмотной. Он ошибался в каждой фразе. Девять из десяти слов коверкал. Особенно плохо ему давались звуки «д» и «в», он превращал их в «т» и «ф». Перечитывая эти строки, я понимаю, как безжалостно это звучит, насколько некрасиво так писать о пожилом человеке, но никто из его знакомых не видел Morfar в таком свете. Он был настолько самоуверен, настолько убежден в своем превосходстве над всеми и нечувствителен, что считал себя полиглотом и хвастался, будто одинаково силен в датском, английском и немецком. Причем до такой степени, что ему приходится замолкать и соображать, на каком языке он говорит.
Обычно он устраивался в нашей гостиной за чашкой сладкого чая и вываливал на жениха матери груду скорбных воспоминаний. Говорил он с негодованием, по ходу беседы периодически распалялся и обрушивал свой огромный узловатый кулак на кофейный столик. Из его высказываний следовало, что все партнеры по рискованному бизнесу обманывали, или, как он часто повторял, «наттуфали» его.
Он не знал, что такое домашняя одежда. Даже общепринятые в те годы спортивный пиджак и фланелевые брюки не признавал. Он всегда носил строгий костюм, белоснежную рубашку с тугим воротничком и темный галстук. Зимой надевал мягкую серую фетровую шляпу, летом — соломенное канотье. К нам он неизменно приезжал на одной из своих старых машин — либо на «моррисе», либо на громоздком «фиате». И всегда один.
Они с Mormor редко выезжали куда-нибудь вместе. До прочтения дневников я имела превратное представление об их семейной жизни. Они жили вместе, но друг другу не подходили. Mormor с горькой улыбкой говорила, что ей нужен большой дом — держаться от мужа подальше. Даже мне она всегда говорила «мой муж», никогда — «Morfar», «твой дедушка» или «Расмус». «Девяносто восьмой» вряд ли был достаточно большим, чтобы предоставить ей такую возможность, хоть там было четыре спальни. Но, оглядываясь назад, я удивляюсь, что до самой его смерти они продолжали спать в одной спальне и делили одну постель.
Mormor выходила одна. К нам она приходила тоже одна. Трудно было представить, что эта маленькая худенькая женщина с аккуратно причесанными белыми волосами много ходит. Но тем не менее она всегда ходила пешком. Бродила по улицам неподалеку от дома, изредка останавливалась, чтобы рассмотреть какой-нибудь особняк, заглядывала через садовые изгороди, присаживалась на скамейки и что-то бормотала, а затем шла дальше: до самой смерти в возрасте девяносто трех лет она одевалась по моде двадцатых годов, когда была в расцвете сил и достаточно богата. На тех фотографиях она то в твидовом костюме от Шанталь, то в платье от Лелонг, то в прорезиненном плаще и летном шлеме от Чиапарелли. В те годы Morfar делал деньги, продавая «кадиллаки», и еще не был жертвой «наттуфательства».
Но чаще всего она вспоминается в черном или темно-синем платье с вышитой вставкой в глубоком остром вырезе, в туфлях на высоких каблуках, с двойным ремешком на подъеме. Свои долгие прогулки она всегда совершала в этих туфлях, сбивая каблуки. Для вечерних променадов и для похорон у нее было черное атласное пальто свободного покроя с одной агатовой пуговицей и такая же атласная шляпка, плоская, как блин. Я впервые увидела эту шляпку на поминках, когда умер Morfar.
Она не привыкла ходить вокруг да около и сразу же перешла к делу:
— Теперь мне надо решать, у кого из вас троих я буду жить.
Она высказала это таким тоном, словно решение вопроса зависело только от нее. Кто-нибудь из овдовевших супругов со времен короля Лира отважился бы так прямо заявить об этом? Mormor читала много, но Диккенса, а не Шекспира. Сейчас она сама находилась в ситуации короля Лира, с той лишь разницей, что у нее было две дочери и сын. Мы, ее внуки — Джон, Чарльз и я, — притихли, сознавая важность этой минуты.
Свонни и мама — не Гонерилья и не Регана,[8]однако обе промолчали. Какое-то время Mormor с напускной сердитостью разглядывала сына и младшую дочь, затем криво улыбнулась. Вполне в ее духе. Сомневаюсь, что она всерьез думала поселиться в большой, но мрачной квартире Кена в многоэтажном доме рядом с Бейкер-стрит, где каждый день пришлось бы общаться с дородной и глупой дочерью директора школы, на которой он женился. Но, видимо, ей хотелось подольше подержать их на крючке, словно неудачные попытки Морин казаться сердечной и полной сочувствия доставляли ей удовольствие. Затем она перевела взгляд на мою маму: