По итогам современных исследовательских поисков к творческому достоянию Мефодия неуклонно возвращаются целые главы из его утерянных, казалось бы навсегда, библейских переводов. Тем самым преодолеваются скептические ограничения, предложенные в своё время А. В. Михайловым. Но к каким бы итоговым выводам на эту тему наука ни пришла, самым великим из ветхозаветных переводов, оставленных Мефодием славянскому миру, навсегда уже пребудет книга псалмов.
«Из всех книг, написанных руками человеческими, ни одна, не исключая даже Евангелий, не положила на христианское чувство и сознание печати столь неизгладимой, столь повсеместной, столь властной, как именно Псалтирь. Самая пророческая из пророческих книг, она стала азбукой христианства. В то же время она остаётся венцом молитвенного песнопения, недосягаемым образцом, неиссякаемым источником, питающим поэтическое творчество двух тысячелетий».
Это слова замечательного русского педагога Сергея Рачинского из его книги «Сельская школа». О том, что слова не превыспренни, а глубоко пережиты, скажет ещё один отрывок из очерка «Чтение Псалтири в начальной школе»:
«Мальчик, научившийся в школе, хотя механически, но бегло и истово читать Псалтирь, не расстанется с нею до гроба. Случалось ли вам, при вынужденной ночёвке в крестьянской избе, осмотрев от скуки всю скудную её обстановку, раскрыть ту единственную книгу, которая лежит под полкой с образами? В огромном большинстве случаев эта книга — Псалтирь. Запятнаны её страницы, обтёрты её углы. Но не одна грязь мозолистых рук оставила эти пятна. Тут есть капли воска, есть капли слёз, медленно падавшие на эти страницы во время долгих ночных чтений по дорогим покойникам. Не рассеянною небрежностью истрёпаны эти углы; но благоговейным переворачиванием этих страниц, быть может, многими поколениями. И при всяком чтении для чтеца, по мере его умственного и нравственного роста, ярким пламенем вспыхивал внутренний смысл того или другого речения, до тех пор для него непонятного; и с каждым чтением дороже становилась ему эта книга, лежащая под образами».
Кажется, как непредставимо велико расстояние, — не столько в пространстве, сколько во времени — между славянскими псалмами Мефодия и обыкновенной русской избой, в которой при свече или лучине мальчик вычитывает кафизмы у тела почившего крестьянина, а сельский учитель коротает свою путевую ночь. Но путь перед всеми тот же самый — царская дорога ко Христу.
Несправедливо было бы не привести здесь ещё одно обобщение Рачинского. Отдав должное высоким поэтическим достоинствам греческой Псалтыри, он продолжает: «И этот-то текст с изумительной точностью, с вдохновенною смелостью был переложен на язык юный и свежий, но богатый и гибкий, при этом впервые вошедший в полную свою силу, и перевод этот наложил на юный язык неизгладимую печать. Язык этот сделался книжным языком великого христианского народа и до сих пор остаётся живым элементом русской речи, письменной и устной.
Самый же перевод стал одним из величайших сокровищ этого великого народа. Каждое его слово, постоянно звучащее в торжественные минуты общественного богослужения, своеобразный ритм каждого стиха, закреплённый дивными напевами прокимнов, антифонов, причастных, срослись со всеми отголосками сердечной памяти, со всеми изгибами верующей души».
Горазд
Подошла пора, когда велеградские ученики, почувствовав в облике и распорядке жизни своего владыки признаки возрастающей усталости, подступились к нему, не без смущения, с вопросом, который всегда в таких случаях вроде бы и неловко задавать, но и таить про себя негоже:
«Кого чуеши, отче и учителю чесьныи, вученицех своих, дабы от учения твоего тебе настольник был?»
Казалось бы, с вопросом об ученике, достойном и способном заменить его на архиепископском столе, обращаться следовало совсем не к нему. Разве в его власти утверждать себе духовного наследника? В Риме, в Риме всё решается и решится! В том числе и судьба преемничества на его захолустной кафедре. Но какие ветры подуют из Рима теперь, после нежданной вести о скоропостижной кончине Иоанна VIII? Пусть не всегда и не во всём оказывался папа его надёжным заступником. Но поискать бы надо ещё таких покровителей, как старый Адриан и этот его преемник, совсем ещё не стариком уложенный в каменную раку.
Архиепископская власть давала и Мефодию право рукополагать в епископы достойных избранников. Но при этом, по старому церковному канону, в поставлении требуется кроме него участие ещё двух епископов. Один у него был, только кто же? Вихинг! Его недреманный соглядатай. Сидит пока что в Нитре, но вожделеет тотчас переселиться к Святополку в столицу, как только помрёт ненавистный ему старый грек.
Хотя при покойном апостолике Иоанне заходила речь о необходимости открыть в преобширной Моравии хотя бы ещё одну епископскую кафедру, чтобы у себя на месте втроём рукополагать новых священников и даже епископов, но в коловращении тогдашних интриг обещание подзабылось. А теперь — кому писать или к кому ехать в Рим по этому делу о его, Мефодия, желаемом наследнике?
Нет, вопрос, заданный учениками, не поставил его в тупик и вовсе не выглядел преждевременным.
«Показа же им единого от извесьтныих ученик своих, нарицаемаго Горазда, глаголя: "Сеи есть вашея земля свободь моужь, оучен же добре в латинъскыя книгы, правоверен. То буди Божия воля и ваша любы, яко же и моя "».
Таков ответ, читаемый в «Житии Мефодия». Выбор владыки пал на Горазда. Всё, что сказано было о нём, уместилось, как видим, всего в одно краткое предложение. Но нелишне заметить сразу же, что это единственный из учеников, названный во всём житии по имени («Житие Кирилла» не называет вообще ни одного). И вот в таком подчёркнутом внимании к имени прочитывается уже не воля владыки, а безусловное согласие с его выбором всех, кто присутствовал и признал мудрую правоту старца.
Почему Горазд? Для начала потому, что он «свободь муж». По понятиям времени, речь шла даже не о личной свободе, а о принадлежности к избранному сословию, к людям родовитым и именитым. Разве это не преимущество на случай, если против такого избранника начнёт злоумышлять заезжий шваб Вихинг? Уж тут-то моравская знать не даст в обиду выходца из своей среды.
Вторым преимуществом было то, что священник Горазд, как все ученики Мефодия, читал и по-гречески, и по-латыни. К тому же он не просто преуспел в латинской грамоте, но знал и латинскую церковную службу. А ведь знание такое пригождалось всякий раз, когда за литургией надо было сначала читать Апостол и Евангелие латинской речью, на чём настаивал Рим, а потом уже, если угодно, по-гречески или славянски.
Но ещё более был Горазд способен, успешен и горазд, — чем и оправдывал своё имя, похожее на добродушное семейное или уличное прозвище, — в усвоении смысла, чина и последования славянской службы. Наконец же и во-первых, был он твёрд и, по определению владыки, правоверен в стоянии своём за нерушимость христианского исповедания, то и дело подвергаемого нападкам триязычников или изобретателей филиокве.
Вопрос о преемнике никак не мог решиться сам по себе. Свой выбор владыке следовало отстоять. Как ни обременительно в его летах готовиться к очередному посещению папской канцелярии, а иных мест, где бы ему постоять за своего Горазда, добившись его рукоположения в епископы, Мефодий не знал. Ехать же в Рим, не дождавшись вызова от нового апостолика, он тоже не мог. Его нежданное появление сочли бы в лучшем случае за дисциплинарный проступок.