Он был жив, и это было главное.
Шатаясь и размахивая руками, Лузгин поднялся. Голова поезда терялась в темноте, а хвост был ярко озарен бесшумным пламенем, рвавшимся в небо над последними вагонами, где суетились маленькие тени. По лицу у Лузгина текло, спину ломило от боли. Он вцепился в руку Николая и потащил труп по снегу в темноту, все глубже увязая в серой каше. Ноги у него горели нестерпимо, большая Колина кисть была мокрой и все время выскальзывала, голова упрямо зарывалась в снег и мешала тащить, и обессилевший Лузгин сквозь кровь и слезы на лице кричал одну и ту же матерную фразу, пока к нему не подбежали, по-медвежьи переваливаясь в снегу, военные люди с хваткими руками и не поволокли — почти по воздуху — в сторону горящего хвоста поезда. Он вырывался, кричал: «Здесь!» — и тыкал пальцем в свой вагон. Его не слушали и молча продолжали делать свое дело, рукам Лузгина было очень больно под жесткими пальцами. Поезд тронулся с лязгом и поплыл им навстречу, отрываясь от огня. Лузгин успел подумать: «Отцепили», — как его на руках подбросили к наезжавшему справа открытому тамбуру, и другие руки мешком втащили его внутрь и повлекли в вагон, где было полным-полно вооруженного народу, табачного дыма и армейских громких голосов. Один из военных встал с откидного сиденья, Лузгина плюхнули туда, он сначала почувствовал, а потом и разглядел на своих плечах больничное по виду одеяло и стал щелкать пальцами возле трясущихся губ. Его поняли и ткнули в губы сигарету. Он курил, смотрел себе под ноги и пытался вспомнить, почему он босиком, в одних носках, и были ли вообще на нем ботинки, когда состав подвергся штурму на перегоне между станциями Ваха и Пыть-Яум. Названия этих станций он узнал позже, когда лежал в палате городской больницы и давал показания следователю.
В палату ему приносили городские газеты, которых было три. Из них он узнал, что всего в юбилейном поезде в момент его захвата террористами находилось девяносто семь пассажиров и двадцать четыре человека из обслуги. Погибли одиннадцать: четыре ветерана — двое от пулевых ранений, еще двое скончались от условий содержания, в том числе и страдавший астмой Григорий Афанасьевич Половодов, а также семь сотрудников поездной бригады, что находились во взорвавшемся и сгоревшем хвостовом вагоне. В ходе штурма спецназом уничтожены на месте одиннадцать (Лузгина толкнуло в сердце это совпадение) участников незаконного вооруженного формирования, захватившего состав. Среди бойцов спецназа потерь нет. В городе прошли два массовых митинга, оба под лозунгами «Остановим террор!». Первый был организован движением Земнова и обществом «Русское наследие». Второй, начавшийся одновременно, собрал представителей различных городских диаспор. Резолюция первого митинга требовала возмездия и репатриации инородцев. Обращение второго призывало президента и генерал-губернатора остановить русский фашизм и ввести контингент ооновских войск, при этом выступавшие ссылались на бумагу, подписанную в поезде заложниками (на первом митинге бумага не упоминалась). Президент Объединенной территории Сибирь выступил с заявлением, перепечатанным всеми тремя городскими газетами, в котором осудил бесчеловечность терроризма и назвал непримиримую борьбу с ним первоочередной задачей всего прогрессивного человечества. Лузгин искал в газетах хоть строчку из рассказа очевидцев, самих заложников, но ничего такого не нашел и понял, что по газетам прошла установка.
Куда больше о случившемся Лузгин узнал от майора Сорокина, посетившего его в больнице сразу после первого допроса. Майор был деловит и грозен с персоналом, потребовал в палату телевизор, сунул втихаря под подушку блок американских сигарет. Он и рассказал Лузгину, как рассказывают своему человеку, что террористов было от тридцати пяти до сорока, и все они ушли неясным образом сразу после наступления темноты, оставив одиннадцать смертников со взрывчаткой. Как выяснило следствие, половина из взрывных устройств не была оснащена радиодетонаторами, как, впрочем, и любым другим, — и, по сути дела, являли собою пусть и опасные, но муляжи. Единственный взрыв, по причине которого сгорел вагон и погибли железнодорожники, произошел в результате автоматного огня на поражение, открытого спецназом. Погибшие от пулевых ранений ветераны (один из них — сосед Лузгина по купе Василий Игнатьевич Рябышев) стали жертвами случайных рикошетов. Подвиг, совершенный Лузгиным ради спасения жизней стариков, получил должную оценку и будет представлен общественности по завершении следственных мероприятий. Пока же майор Сорокин посоветовал Лузгину среди гражданских, даже близких, особо рта не раскрывать. Лузгин сказал Сорокину, что следователь уже взял с него на этот счет подписку, и спросил насчет Махита. Майор ответил, что Махит пока не найден, но в показаниях свидетелей и материалах следствия проходит как парламентер-переговорщик наряду с муллой Ислямовым и нашим батюшкой Валерием.
Уже прощаясь, майор Сорокин вполне соседским голосом спросил Лузгина, на самом ли деле его тесть намерен платить выкуп за внучку и заложников на юге. «Понятия не имею, — ответил майору Лузгин. — В такой обстановке черт-те что пообещаешь». Майор ушел, и к Лузгину пропустили жену.
Когда утром поезд добрался до города и все они вышли на перрон, Лузгин поймал себя на мысли, что огромный транспарант «Слава героям-нефтяникам!», висящий над вокзальным порталом, теперь читается немножко по-другому. Перрон был уставлен машинами «скорой помощи», военное и штатское начальство в окружении толпы людей с оружием раздавало указания, тявкал мегафон, бегали санитары с носилками, сошедших с поезда все время куда-то подталкивали и направляли… Созерцая этот деловой хаос, сам собою возникающий всегда, когда все уже кончилось, Лузгин подумал: а где ж вы были, братцы, когда я там один тащил несчастного Мыколу? С ними обращались внешне вежливо, но жестко — так, словно они были в чем-то виноваты и всех их еще надобно было проверить. Собственно, так оно все и получилось. Их разместили по машинам «скорой помощи» и повезли куда-то без объяснений и вообще без разговоров, и Лузгин оказался в больнице речпорта, самом вшивом медицинском заведении в округе, в палате на шесть человек, но через несколько пустых и нервных часов его забрали люди в униформе СНП и перевезли в медсанчасть нефтяников, в отдельную палату, и даже разрешили позвонить. Трубку сняла Тамара и сразу заплакала. Лузгин спросил, как там Иван Степанович. Жена сказала, что в больнице. «Мы все в больнице», — раздраженно рявкнул Лузгин и добавил, что с ним все в порядке. Но оказалось, что не очень: подозрение на пневмонию. К вечеру его заколотило до зубного стука, а ночью пришел жар, тягучий сон с детским кошмаром про шарик на проводе. Ему поставили два больных укола и порекомендовали больше пить. Он засмеялся: «Про больше пить жене скажите…».
Жена сидела у постели, держа его за руку холодной ладонью, — похудевшая, в прическе на скорую руку, с осунувшимся, странно озабоченным лицом. Лузгин не мог истолковать причину этой виноватой озабоченности, пока жена не сказала сама: «Какой ужас, Володя… Ты же рассказывал раньше, а я…». И тогда с беспощадностью негаданно оправданного, в миг из болтуна превратившись в пророка, Лузгин стал распекать ее за все грехи зазнайства и беспечности, совершенные, конечно же, не только и не столько ею, а всеми другими обитателями этой богатой и спесивой территории. Тамара слушала его и улыбалась все более виновато, Лузгин же почти не своим, казенным каким-то голосом продолжал злорадствовать, пока его не окатил внезапно такой неимоверный приступ отвращения к себе, что он на полу-фразе замолчал и отвернул до боли в шее голову к окну, за которым не было ничего, кроме мутно подсвеченной серости неба. Жена все так же гладила его и по-девчоночьи всхлипывала. «С папой совсем плохо, — сказала она глухо и в нос, — но врачи стараются…». Лузгин пробормотал ободряюще, что ничего, старик он крепкий, другому бы в его-то годы, и свободной от капельницы рукой накрыл руку жены и сжал ее несколько раз, будто подкачивал резиновую грушу аппарата для измерения кровяного давления (он все не мог запомнить его правильное медицинское название).