Выключить патефон оказалось невозможно, но Эрлинг настоял хотя бы на том, чтобы открыть окна. Они не поддавались. У дяди Оддвара не любили выпускать тепло на улицу. Когда же окна наконец открылись и сырой осенний воздух хлынул в комнату, Эрлингу стало легче дышать. Он вдруг почувствовал голод и принес из кухни хлеб и масло. Ешь, милый, если ты голоден, хороший человек пришел ко мне, но только сначала закрой окна.
Эрлинг осторожно закрыл одно из окон, он жадно ел хлеб. С утра у него не было во рту ни крошки. Он уже давно покинул свой дом. Теперь он мог позволить себе поесть, стоя у открытого окна. Отныне ему спешить некуда, а если его схватят, тогда перед ним вообще откроется вечность. Кто бы подумал, что война может оказаться такой скучной!
Он запивал хлеб вишнёвкой, ему удалось заставить поесть и дядю Оддвара. А то будешь слишком пьяный, когда они придут, сказал он, такой аргумент был дяде Оддвару понятен.
Патефон вопил о Стине, о водке и — «юнге Янссону ура!». Услыхав вдали тупой, ненавистный топот сапог, Эрлинг закрыл окно. Топот приближался. Взвод запел, тупая, жесткая мелодия, солдаты подхватывали припев, словно пели перед собственной виселицей.
Они прошли, и Эрлинг снова открыл окно. Закрывал он его только затем, чтобы немцы не подумали, будто юнга Янссон хочет оскорбить вермахт, не приняли бы эту песню за национальный гимн Норвегии или еврейскую песню; в конце концов, они могли просто разозлиться, что кому-то весело.
Эрлинг прислушивался к замиравшему вдали топоту сапог и немецкой пародии на песню, которой вторило скрипучее «юнге Янссону ура!».
Вымершая улица в тумане. Мертвая тетя Ингфрид на досках. Пьяный дядя Оддвар в кресле. Запах вишнёвки, пота, грязи, пищи и трупа. Теперь Эрлинг обнаружил еще один труп. На дне клетки лежала мертвая канарейка, должно быть, она лежала там уже давно, потому что успела разложиться и стать плоской. Смешение всех этих запахов что-то напомнило Эрлингу. Но что? Наконец у него всплыли обрывки воспоминаний и превратились в морозную ночь и пустой товарный вагон, в котором перевозили тряпье, кости или что-то в этом роде. От холода у Эрлинга сводило даже живот, на нем не было ни теплого пальто, ни нижнего белья. От двери дуло, но воющий снаружи ветер был еще хуже. В вагоне их оказалось двое. Они так и не увидели лиц друг друга. Второй пришел последним, они ворчали в темноте, словно звери, но держались каждый в своем углу. Спичек не зажигал ни один, значит, у второго их тоже не было.
Эрлинг покинул вагон поздно ночью, он боялся заснуть и еще не настолько опустился, чтобы согласиться принять трубы Судного дня за звон будильника. Товарищ по несчастью что-то проворчал ему вслед, кажется, чтобы он не забыл задвинуть за собой дверь. Эрлинг с грохотом задвинул тяжелую, окованную железом дверь, над причалами прокатилось эхо. Потом он споткнулся о кучу угля и ободрал колени. От злости у него перехватило дыхание, и он начал бомбардировать вагон большими кусками угля. Тот, в вагоне, отвратительно взвыл, но Эрлинг не сдался, пока в темноте к вагону не подбежали несколько человек, чтобы узнать, что тут происходит. Примерно такой же глупой была и война. Всего за одну ночь жизнь превратилась в серый идиотизм, в нечленораздельный рев в темноте вокруг пустого товарного вагона. Он отошел подальше и с безопасного расстояния смотрел, как подбежавшие отодвинули дверь вагона. Многословные объяснения не помогли тому несговорчивому типу, и ночь у него оказалась испорченной.
Эрлинг нащупал засунутую в задний карман сложенную доску для шашек, шашки были распределены поровну в оба кармана. Неужели, покидая свою квартиру, он думал о том, что в Швеции будет играть в шашки?
— Дядя Оддвар, давай сыграем в шашки? — вдруг предложил он. — Ты будешь играть за Германию, а я — за Норвегию. Нет, лучше я буду играть за Люксембург. Чтобы Норвегия не пострадала, если я проиграю.
Эрлинг разложил доску и горкой высыпал шашки. Он знал, что в своей гармоничной супружеской жизни тетя Ингфрид и дядя Оддвар каждый вечер играли в шашки, пока не пьянели настолько, что переставали соображать.
Дядя Оддвар тупо смотрел на шашки. Его рот еще больше, чем раньше, был похож на рот трупа, в котором кто-то поковырял палкой. На усах висели слезы и сопли. Но он хотел играть и даже разволновался. Черт меня побери! И он выпил еще водки. Юнга Янссон доиграл до конца. Дядя Оддвар быстро приподнял иголку и переставил ее на край пластинки, перед тем он неверной рукой снова завел патефон. «Юнге Янссону ура!»
Эрлинг был так уверен, что обыграет этого в стельку пьяного старика, что позволил себе легкомысленный ход, и вдруг обнаружил, что дядя Оддвар переставляет шашки с точностью думающего автомата. Знакомая комбинация из шашек и алкоголя давала ему преимущество перед Эрлингом, который никогда не соединял эти два вида спорта. Эрлинг хотел непременно выиграть, он напрягся, как охотник, преследующий дичь. Дядя Оддвар лил в себя водку, юнга Янссон тоже поднимал его настроение. Он добродушно смеялся:
— Хе-хе, Эрлинг, дружок, пусть Ингфрид, черт меня побери, посмотрит, как я разделаюсь с тобой, прежде чем ее унесут!
Эрлинг думал: Черт меня побери, а ведь дядя Оддвар может оказаться прав. И он пьяно взвешивал все за и против, играя за Люксембург.
Перед тем как начать новую партию, они откинули головы назад и затянули хриплыми голосами: «Рюмка водки в Йокохаме!..»
Потом они навели в своих головах порядок и продолжали играть еще некоторое время. Вдруг Эрлинг заметил, что проиграет, если дядя Оддвар не проворонит сейчас нужного хода. И он его не проворонил! Но, сделав его, дядя Оддвар впал в отупение.
Эрлинг спрятал шашки обратно в карманы. Опьянение перешло в новую стадию. Я еще не выбыл из игры, подумал он. Но Люксембург проиграл. Я слишком много вложил в эту игру, сказал он себе. Мне это не нравится. И мне не следовало играть против дяди Оддвара.
— За тебя! — пробормотал дядя Оддвар. Он снова наполнил чашку и сделал ею беспомощное движение в сторону тети Ингфрид, лежавшей на досках. Эрлингу показалось, что она едва заметно шевельнулась, вздохнула и приняла более удобную позу.
Дядя Оддвар хрипел в своем кресле, но вот он затих и погрузился в беспамятство. Эрлинг вышел на кухню и подставил голову под кран. Потом подошел к зеркалу и привел себя в порядок.
Он хотел уйти до пяти, зная, что ему предстоит идти через затемненный город, задерживаться не следовало. Он взглянул на дядю Оддвара, на тело под простыней и, наконец, на бутылку. В бутылке оставалось столько вишнёвки, сколько требовалось, чтобы последняя порция дяди Оддвара не оказалась слишком маленькой — если только он уже не выпил свою последнюю порцию. После войны Густав рассказал Эрлингу, что дядя Оддвар прожил в богадельне почти два года, но вел себя как ребенок, потому что ему не разрешали пить водку. В голосе Густава звучало торжество оттого, что в конце жизни эту старую свинью все-таки призвали к порядку.
Точно первого числа каждого месяца в течение тридцати шести лет
Эрлинг пил кофе с печеньем и смотрел на Густава, который никак не мог довести до конца историю о том, как у него украли шляпу. Это была очень запутанная история, но Эрлинг с почтением слушал старшего брата. Он невольно вспомнил сцену, которую однажды видел в зоологическом саду. За толстыми прутьями по клетке неутомимо ходил тигр. В углу клетки, уткнувшись носом в край корзины, лежал маленький терьер и следил глазами за тигром и за людьми. Эрлинг не поверил своим глазам — собачонка в клетке у тигра? В это время тигру принесли мясо и просунули его в клетку, тигр подошел к мясу. Собачонка как будто только этого и ждала. Она выскочила из корзины на середину клетки и громко залаяла. Тигр стыдливо отошел от мяса, виновато поглядывая на сердитую собачонку, которая тем временем занялась своим обедом, поданным ей отдельно в маленькой миске. Но стоило тигру сделать движение в сторону мяса, как терьер ощетинивался, лаял и испуганный тигр ретировался.