После войны Густава никто не тронул. Возможно, до него просто не дошли руки, потому что таких, как он, было слишком много.
Эрлинг прекрасно знал, что было бы, если б он в тот злосчастный день пошел к Густаву. Прежде всего торжество — этот заносчивый брат никогда не слушал, что ему говорят старшие и более умные люди, к которым он, однако, бежит, когда его прижало. Потом Эрлинг выслушал бы лекцию о людях, которые не желают трудиться и суют свой нос туда, куда не следует, мало того, приползают на брюхе к порядочным людям и ради собственной выгоды склоняют их пойти против полиции и закона. Попробуй только еще раз явиться сюда! Никто не посмеет сказать обо мне, что я дал прибежище негодяю и ленивому недотепе, который не желал честно трудиться, как все люди! Таким, как ты, место в тюрьме!
А на другой день во время обеденного перерыва Густав, призвав взглядом своих людей к тишине и вниманию, рассказал бы им об этом. Наконец-то он мог отречься от брата! Больше не существовало причин, мешавших ему сделать это. Он начал бы так: Все-таки есть на свете справедливость!.. И эта справедливость покарала человека, который всегда отказывался работать. Она загнала его в ловушку, которой ему так долго удавалось избегать. Если подумать, немцы пришли не зря, хорошо бы они смогли засадить за решетку еще и этого ленивого мерзавца Квислинга, хоть он и сын пастора. А вот от профсоюзов пусть держатся подальше, или им не поздоровится. И вообще…
Эрлинг знал, что это был бы величайший день в жизни его брата. Если б Густав не был на ножах с религией, потому что пасторы придумали, будто Господь ленился, и если б знал поговорки, он бы сказал: Божья мельница мелет медленно, но основательно.
Юнге Янссону ура!
Эрлинг вспомнил о безобидном дяде Оддваре с его круглым, похожим на луну лицом, младшем брате отца. Если верить Густаву, Эрлинг, начав пить и не захотев работать, как все люди, последовал дурному примеру дяди Оддвара и деда со стороны матери. Тем не менее Густав довольно милостиво относился к дяде Оддвару, который всегда и на все отвечал одной фразой: Да, черт меня побери, это верно! Каждый слышал в этой формуле то, что хотел услышать. Да, черт меня побери, это верно, говорил дядя Оддвар, когда Густав бранил его за пьянство. Теперь дядя Оддвар изрядно отупел, но в молодости носил лихо закрученные усы и лаковые штиблеты. Нынче его седые, поредевшие усы устало висели над губами. Ему повезло в жизни, потому что тетя Ингфрид всегда составляла ему компанию — они выпивали вместе. Разгоряченные и румяные, они сидели рядышком и улыбались друг другу, и Оддвару часто бывало хорошо, и, черт меня побери, это верно! Утром он вставал первый, варил кофе, жарил свою любимую свинину и уходил на фабрику, где целый день двигал то туда, то обратно ручку какого-то рычага. Эрлинг много раз пытался выяснить у дяди Оддвара, что это за рычаг, но так и не смог. Возможно, дядя Оддвар и сам не знал его назначения. Сознание дяди Оддвара было похоже на потускневшее зеркало, способное воспринимать лишь самые простейшие вещи и отражать их в виде существительных, таких, как стул, стол, жена, водка, кошка, и они заставляли его либо смеяться, либо хмуриться. В мозгу у дяди Оддвара царила великая тишина, там никто не хлопал дверьми. Не понимая, что ему говорят, он со всеми соглашался и говорил: Да, черт меня побери, это верно! В старости лицо его как будто стерлось, глаза стали совсем водянистыми, он разжирел и облысел. Постепенно они с тетей Ингфрид сделались похожи друг на друга. О своих детях они никогда не говорили. И едва ли потому, что хотели что-нибудь скрыть. Они просто забыли о них. Детей было трое, мальчик по имени Нильс и две девочки. Эрлинг забыл, как их звали, но при воспоминании о них всегда ощущал неловкость. Дети покинули родителей еще в отрочестве, так же как подросшие детеныши покидают своих родителей в животном мире; их поглотила улица, бывшая всегда их миром, и они опустились гораздо ниже того уровня, на котором держались дядя Оддвар и тетя Ингфрид.
Эрлингу ничто не мешало посещать дядю Оддвара. И обычно он появлялся у него раза два-три в год с бутылкой — но где взять водку теперь? Деньги у него были, однако талонов на спиртное уже не осталось. Он знал несколько мест, где можно было купить водку из-под полы, но на тех улицах ему показываться не следовало. Пришлось пойти к дяде Оддвару с пустыми руками и надеяться, что он застанет его дома.
Дядя Оддвар и тетя Ингфрид жили в квартале, возведенном на месте снесенных трущоб. Эксперимент, по которому людей, проживших всю жизнь в трущобах, переселили в маленькие уютные квартирки с ваннами, был подвергнут резкой критике. Они вовсе не хотят так жить! Похожие заявления можно было слышать в городах многих стран, и Эрлингу было не по душе, что для таких высказываний, по-видимому, были основания. Сравнительно новые дома уже выглядели как трущобы, внутри жильцы так отделали свои квартиры, что можно было усомниться в их умственных способностях. Ванными не пользовались, в них хранили кокс, дрова, велосипеды и всякий хлам. Впоследствии выяснилось, что критики все-таки ошибались. Люди радовались новому жилью, но они только теперь учились жить.
Подойдя к обшарпанной двери (когда они успели ее так обшарпать?), Эрлинг услыхал, что в квартире играет патефон. Ему пришлось позвонить несколько раз, он звонил коротко и осторожно, чтобы тетя Ингфрид — или кто бы там в квартире ни находился — не подумала, что это гестапо. Пластинка доиграла до конца, и ее тут же завели снова — «юнге Янссону ура!». Эрлинг позвонил опять, и в конце коридора послышались шаркающие шаги. Дверь отворилась, и юнга Янссон вырвался на площадку.
Эрлинг вздрогнул. Вид дяди Оддвара в рубахе и свисавших сзади подтяжках испугал его. Дядя Оддвар был небрит, лицо у него отекло, веки распухли. Он шмыгнул носом.
— Хорошо, что ты пришел, — проговорил он, его рот был похож на яму неправильной формы.
Он не просто пьян, он болен, подумал Эрлинг и вошел в квартиру.
— Что-нибудь случилось, дядя Оддвар?
Ему пришлось кричать, чтобы перекричать игравший в комнате патефон.
Дядя Оддвар заплакал. Эрлинг застыл как вкопанный при виде чего-то, похожего на человека. Это что-то покоилось на досках, положенных на козлы, и было прикрыто простыней. Кровати были пусты, на них не было даже тюфяков. Перед козлами стоял столик с патефоном, бутылкой и чашкой. Рядом со столиком — продавленное кресло.
Эрлинг остановил патефон.
— Ингфрид умерла?
Старик дрожал и плакал. Он, как ребенок, тер глаза кулаками и всхлипывал:
— Да, черт меня побери, это верно! — Потом он подошел к патефону и снова завел его. — А меня они хотят отправить в богадельню.
Эрлинг попытался еще раз остановить патефон, но дядя Оддвар оттолкнул его руку и, плача, опустился в кресло. Господи, подумал Эрлинг, почему они не могут позволить дяде Оддвару умереть здесь, ведь это как-никак его дом? А чтобы ускорить этот процесс, достаточно лишить старика водки. Под вопли патефона о юнге Янссоне и Йокохаме Эрлинг узнал, что Ингфрид умерла ночью, — увезут обоих сегодня в пять. Эрлинг прошел на кухню и вымыл чашку. Он налил себе вишнёвки и выпил ее. На полу стояла неоткупоренная бутылка. Значит, он не обездолит дядю Оддвара — до пяти старику все равно столько не выпить, и это будет последняя водка, которую ему суждено выпить на этой земле.