выставку. По стеллажам с образцами протянули струганые доски и на них прикрепили рисунки. На дверях магазина и почты вывесили афиши, написанные на кусках бумажного мешка.
Но Лёня еще долго дичился. Потихоньку, медленно привык и привязался. В лаборатории смотрел, как Корецкий делает пробы пород, в конторе слушал разговоры и рисовал на бланках, летал с ним на вертолете в тайгу и ходил туда, где пробивают дорогу на ближний участок. Всегда Корецкий находил ему занятие — следить ли, как в тигле на плите бродит глина, высматривать ли перекрученный корень сосны, похожий на дракона, отыскивать ли гнезда птиц. Больше же всего любил геолог смотреть, как Лёня рисует, и всегда расспрашивал, почему так, а не этак, и никогда не поправлял.
Он взял рисунки в Москву, на другой год Лёню приняли в какую-то школу, где учат маленьких художников.
Савинов еще вспомнил, что Корецкий говорил как-то о разных профессиях и судьбах людей. Будто за свою историю человечество все дальше уходило от природы. Рождались специальности, которые никак не связаны с землей, с добычей. Очень многие люди стали заниматься лишь переработкой того, что другие взяли у природы, — руд, минералов, угля и нефти. Но трудности, опасности первобытной жизни, которые в давние времена грозили каждому, остались и теперь. Только ложатся они на плечи одних поисковиков, на тех, кто по профессии должен быть в неосвоенных местах.
И какая бы ни была техника, все равно подступают к человеку неожиданные и опасные силы, и остается он с ними один на один, с голыми руками. Забросят в таежную нежилую даль с комфортом, на вертолете, а потом как хочешь пробирайся. И весь смысл работы в этом — идти, в облаке беспощадной мошки и жгущего комара, вынюхивая, где что кроется под землей. И столько всяких случайностей на пути, столько трудностей, что ничем ты, поди, и не отличаешься от одетого в шкуру далекого своего предка. Морозы ли застанут, ураган ли, пожар — чем защитишься? Один ты, или двое, или трое — с дичью необжитой не пошутишь.
Но вот пройдут разведчики, покажут, где железо или бокситы, а там и строители начнут свое дело. Тоже им сначала не просто, но уж легче. Они хоть твердо знают место, где работают сегодня, завтра и через год.
И лезут уже в рудники шахтеры. И металлурги получают руду. Эти живут в городах, и до природы им нет дела. Все равно им — дождь ли, зима ли, непогодь, или солнце. Отработал смену — и дома. И видят они природу лишь в кино да по телевизору. Ну, если на лыжах в лесок выберутся, а то с палаткой летом, на ночевочку — вот и все. И по-другому им нельзя. А нам, поисковикам, разведчикам, тоже по-другому нельзя. Такое дело у каждого. Так получилось — куда тебя занесло или что нравится, тем и занимаешься.
7
Самолет выскочил из-за леса, придавленного серыми мешками облаков.
Вытирая о скобу на крыльце щегольские ботинки, летчик крикнул сгрудившимся в дверях людям:
— Нашел! Все шестеро у костра. Помахали руками — живы-здоровы. А место трудное — трясина, березняк.
Он подошел к столу и показал на карте.
— Черт их занес! — весело ругался Савинов. — Надо со стариками потолковать. Туда не проберешься ни с какой картой, если пути не знаешь.
Савинов пошел в поселок. Я увязался за ним. Возле дома он предупредил меня:
— Здесь живет Кулаков. Увидишь его — не удивляйся и не расспрашивай ни о чем. Ему шею испортили в немецком лагере во время войны.
Старик обедал. Сидел он неестественно прямо и, когда подносил ложку ко рту, всем телом наваливался на стол.
Сдвинули чашки. Савинов достал карту. Старик не мог в ней разобраться. Очень, говорит, мелко и в глазах рябит.
— Константин Яковлевич, как же быть-то? — тихо спросил Савинов. — Мы сейчас пойдем, но ведь и сами там можем застрять и проплутать можем... Места уж очень трудные и неразведанные. А у ребят последняя корка на счету.
Кулаков словно не слышал. Неподвижно и прямо сидел он у окна. Лишь иссеченные морщинками щеки и синеватые губы едва заметно шевелились. Он говорил с самим собой шепотом.
— Так что ж делать будем, дед? — вздохнул Савинов.
— Посмотреть мне надо, где они.
— Легко сказать — посмотреть.
— Хоть глазком бы взглянуть, — голос Кулакова по-петушиному жалко сорвался. — Харчи будешь им слать и меня с летчиком устрой. Я только посмотрю...
Снова уплыла в хмуристое небо зеленая рыба. Опять вернулась и скользнула по аэродрому. Присев на корточки, из ее брюха вылез негнущийся старик.
— Знаю. Кто пойдет-то?
8
Перебрались через речку. Миновали последнее жилье в округе — палатки алмазников.
Я иду за Кулаковым — след в след. Отряд гуськом вытянулся вдоль невидимой тропинки. Так мы шли до темноты. В сумраке выбрели к сопке, совсем сухой, приветливо развесившей лапы сосен.
— Шабаш. Ночевка, — сказал Кулаков.
Костер. Пряно пахнущий лапник под боком. Дождь, туман ли — не поймешь. Константин Яковлевич густо заваривает чай. Мы разливаем его в алюминиевые кружки. Они светятся красным в пламени костра. Они горят у нас в руках. Шесть кружек. Шесть алюминиевых кружек. Поднимаются от земли и опускаются на землю, как раскаленные слитки.
Волосы и брови Савинова тоже алюминиевые. Тусклым серым алюминием рисуются сосны, алюминиевые капли на хвое, плавленый алюминий в лужах.
Я чувствую губами горячий металл и слышу его вкус, и запах, и его голос. У него такой сложный голос. Не поймешь — дождь в хвое, комар гудит или идет глухой разговор...
Проснулся я утром. Кулаков на том же месте, тем же движением заваривал тот же чайник. Словно не было ночи.
Как прямо сидит старик с гордо поднятой головой. Лишь когда он двигается, видно, что это недостаток.
— Опять сеет грибной. Туды его... — ворчит кто-то.
— Дождь будет шесть дней, — говорит Кулаков.
— Когда вернемся, посмотри его барометр, — наклонился ко мне Савинов, — к оконной раме прибит еловый сучок. И все. Посмотрит Константин Яковлевич и скажет, какую ждать погоду.
Морщины на