— узнал ее сразу Аркадий Семенович, как если бы это было его собственное дитя. Его, его папочка! Сергей Сергеич распахнул ее и кивнул.
— Хорошая повесть и хорошо написана, — сказал он и еще покивал одобрительно.
Опять подпрыгнуло сердце и ухнуло куда-то.
— Но, — продолжал Сергей Сергеич, напирая на это «но», всю тяжесть на него взвалив, — не без недостатков, не без недостатков. И настолько существенных, что... Ну вот, например: герой ваш исчезает, а куда — неизвестно. То ли утопился, как намеревался в самом начале, то ли... Ничего у вас про это не сказано.
И сразу после этих слов знакомая смертельная тоска охватила Аркадия Семеновича: все стало ясно, повесть напечатана не будет.
— И потом: не жизненная ситуация. Нет, я не говорю, такое в жизни может случиться. Но то, что происходит в жизни, еще не есть жизненная правда, — такая глубокая мысль, похоже, самого Сергей Сергеича повергла в изумление, и он на минуту замолчал, раздумывая. — Да. Так вот, а режиссер этот ваш? Не поймешь, положительный он герой или отрицательный. Сначала вроде положительный, а потом вдруг...
С тоской смотрел на него Аркадий Семенович и думал: «Что ты такое несешь? Сам-то ты встречал когда-нибудь в жизни исключительно положительных людей или исключительно отрицательных? Если существует в мире добро и зло, естественно предположить, что их в человеке заложено изначально пятьдесят на пятьдесят процентов. Фифти-фифти, как говорят англичане. И уж в зависимости от условий в нем расцветает одно или другое. Да и вообще, где они, границы добра и зла? Все так перемешалось... И скверный человек в определенный момент может совершить доброе дело и наоборот... Человек — вместилище противоречий».
— Вж-ж, вж-ж, — зудел голос Сергей Сергеича. — Каноны соцреализма требуют...
«Вот и сам ты, — продолжал думать Аркадий Семенович, изображая, однако, на лице внимание и любезную улыбку, — вроде бы человек неплохой, а несешь сейчас ахинею, в которую и сам-то ни на йоту не веришь. Значит, лицемеришь, творишь зло. Ты цербер, пес цепной от литературы!»
— Одним словом, — заключил тем временем Сергей Сергеич, — над повестью надо крепко поработать. Крепко, — и протянул папку Аркадию Семеновичу.
Аркадий Семенович взял папку, ощутил в руках ее знакомую тяжесть, и вдруг страстное желание хлопнуть ею по голове Сергея Сергеича охватило его — такое страстное, что он замер и руки сами собой поднялись, и что-то почувствовал Сергей Сергеич, потому что в глазах его мелькнул мгновенный испуг. Но справился с собой Аркадий Семенович, любезно поблагодарил и вышел в коридор. И уже в коридоре приостановился: а не вернуться ли? не сунуть хотя бы кукиш под нос? Кукиш — оружие творческой интеллигенции. Вот, мол, я тебе поработаю! Чтобы дать почувствовать, поставить на место. Однако страшное равнодушие на него накатило: а‑а! что толку! ему это как с гуся вода!
Затаилось в стране зло — скользкое, верткое, в добротном костюмчике, со значком на лацкане, с физиономией гладкой, пухленькой, с глазками-хамелеонами, с гибкой спиной, — затаилось до поры до времени, выжидает, высиживает в кабинетах. А пока, где возможно, пакостит, выискивает, что бы запретить, вычеркнуть, не пустить. На все у него резонный ответ, все запротоколировано, подписано чужой рукой. В случае чего — я ни при чем, мои ручки вот они! чистые! Ах, проклятье! Когда же это кончится?
Так думал Аркадий Семенович, спускаясь по широкой лестнице редакции журнала, и сердце его закаменело от безысходной тоски и страшной тяжестью надавило на ребра, и ребра заныли острой колючей болью.
С таким чувством, с болью такой вышел он на знакомую старинную улицу, уставленную старинными же особняками, и вдруг услышал близко-близко где-то за углом:
— Раз, два! Раз, два! — командовал кто-то, и к этому голосу подмешались дробный топоток и оглушительный лязг металлический. — Ногу держать! Хором начи-и-най! И-и-и...
И грянул гомон мужских голосов:
— Изыди! Прочь! Изыди! Прочь!
И лязг металлический упорядочился, в такт зазвучал словам и топоту. Мужественные, баритональные тона звучали в этом хоре. В изумлении уставился Аркадий Семенович в ту сторону, и вот показалась группа... Бог знает что это была за группа, как вообще можно было бы ее назвать: бежали все сплошь почти пожилые уже мужчины с холеными лицами, с пухленькими телами на тонких ножках, в шелковых трусиках с белым кантом, в шелковых же майках с надписью по груди: «Даешь перестройку!» Каждый держал в правой руке железную цепь и хлестал себя в такт бегу по спине, по ногам, по животу, по рукам. Только впереди двое цепей не имели, а держали в руках большой плакат: «Долой бюрократию!» Сбоку бежал человек в спортивном костюме и командовал, руководил бегом.
— Изыди! Прочь! Изыди! Прочь! — неслось по улицам.
И странно: несмотря на самоистязающий такой бег, ни боли, ни страдания не выражалось на лицах бегущих — наоборот, сияли они довольными улыбками. Сзади всех, сильно отстав и задыхаясь, бежал растерзанный человек в сером костюме и кричал:
— Петр Иваныч! Подпишите! Доски дюймовые! Горим ведь! Подпишите! — и протягивал перед собой кожаную папку.
Из группы к нему оборачивался и грозил цепью бодренький толстячок:
— Я вот тебе подпишу! Я вот тебе железом по заднице подпишу! — кричал весело.
— Что это! — протер глаза, потряс головой Аркадий Семенович. — Что происходит?
— А это политзанятия на высшем руководящем уровне происходят, — сказал кто-то рядом. — Изгнание из тела бюрократического беса. Семинар.
Он оглянулся, но никого вокруг не было — из воздуха кто-то сказал, из влажной воздушной массы. А люди шли мимо, не удивлялись, не глазели, словно так именно и надо, словно ничего в этом странного не было. Пожал плечами Аркадий Семенович и пошел туда, где слышались еще, затихая, железный лязг и крики.
И тут словно бы некто внутри Аркадия Семеновича схватил его сердце, поймал, как птицу, и оно затрепетало, забило крыльями, пронизалось насквозь болью... Что же это, подумал он, опять игры? опять спектакли? И такая тоска навалилась на него, что начали подгибаться и заплетаться ноги и плечи согнулись. И день сегодняшний, неприветливый, равнодушный, обернул к нему плоский скучный лик, глянул свинцовым взглядом.
С съежившимся, трепещущим сердцем, с болью в ребрах вошел он