. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я было уже отложил перо, но снова берусь за него: все равно, о сне нечего и мечтать, а когда пишешь, немного успокаиваешься, так авось уляжется бешеный вихрь мыслей в моей голове. Анелька свободна, свободна! Я повторяю эти слова без конца, но еще не постиг всего их значения. Мне кажется, что я с ума сойду от радости, – но тут же меня охватывает какой-то непонятный страх. Неужели и вправду начинается для меня новая жизнь? Что это – ловушка, расставленная мне судьбой, или бог смиловался надо мной за то, что я так тяжко страдал и так любил? Или, может, есть такой закон бытия, мистическая сила, отдающая Женщину тому мужчине, кто сильнее всех ее любит, чтобы исполнился извечный закон создания жизни? Не знаю. Я только испытываю такое ощущение, словно меня и всех вокруг несет мощная волна, в которой тонет всякая человеческая воля и все человеческие усилия…
Меня оторвали от дневника – вернулся экипаж, посланный за доктором. Доктор не приехал: у него сегодня операционный день. Обещал приехать завтра утром. Я добьюсь, чтобы он оставался в Плошове до нашего отъезда и сопровождал нас в Рим. А в Риме найдутся другие.
Поздняя ночь. Анелька спит, не подозревая, что над ней нависло, какая огромная перемена произошла в ее судьбе. Хоть бы эта перемена принесла ей счастье и покой! Она заслужила их. Может, это над ней, а не надо мной сжалился господь?
Нервы мои так напряжены, что пугает каждый звук, – как услышу собачий лай из деревни или трещотку ночного сторожа, мне уже кажется, что это пришла какая-то новая весть и может дойти до Анельки.
Пытаясь успокоиться, я эту странную тревогу, которая меня одолела, объясняю страхом за Анельку. Твержу себе, что, если бы не ее беременность, мне нечего было бы бояться, что страхи мои пройдут, как проходит все, и начнется новая жизнь.
Мне еще нужно привыкнуть к мысли, что Кромицкий умер. Эта катастрофа принесет мне счастье, о котором я и мечтать не смел. Но есть в нас какое-то нравственное чувство, запрещающее радоваться смерти ближнего, даже смерти врага. Притом самый факт смерти внушает ужас. У гроба люди всегда говорят шепотом. Вот почему я не смею радоваться.
13 ноября
Все мои планы рушатся. Утром приехал врач и, осмотрев Анельку, сказал нам, что о путешествии не может быть и речи, это было бы опасно для ее жизни. Он нашел у нее какие-то осложнения. Что за мученье слушать эти медицинские термины, каждый из них словно грозит смертью моей любимой. Я рассказал доктору, в каком мы положении. На это он ответил, что из двух зол выбирают меньшее.
Больше всего меня возмутил и ужаснул его совет подготовить Анельку и сообщить ей о смерти мужа. К сожалению, должен признать, что рассуждает он довольно разумно. Вот что он нам сказал: «Если вы совершенно уверены, что сумеете устроить так, чтобы эта весть не дошла до пани Кромицкой в течение нескольких месяцев, тогда, конечно, лучше ей ничего не говорить. Но если не уверены, – лучше будет осторожно подготовить ее и затем сообщить, потому что внезапное потрясение может вызвать вторую катастрофу».
Как быть? Допустим, что я устрою вокруг Плошова настоящий кордон, не буду подпускать близко ни человека, ни письма, ни газет, объясню всей прислуге, что говорить, даже как смотреть… Какое впечатление производят такого рода вести даже на человека, к ним подготовленного, я сегодня имел случай убедиться, когда нам пришлось наконец сказать правду пани Целине. Она дважды падала в обморок, и у нее начались спазмы. Я чуть с ума не сошел от страха, что весь дом услышит ее стоны. А ведь она не так уж любила зятя. Ее тоже больше всего ужасает мысль, что будет с Анелькой.
Я всячески противлюсь предложению врача и, думается, никогда на него не соглашусь. Я не могу им сказать того, что знаю я один: Анелька не любила мужа, и тем сильнее потрясет ее известие о его смерти. Скорбь об умершем дорогом человеке не так тяжела, как угрызения совести. Анельку же будет мучить мысль, что если бы она любила мужа, то он больше дорожил бы жизнью. Несправедливые, напрасные, неосновательные упреки! Ведь то, что зависело от ее воли, она заставила себя сделать – отвергла мою любовь и осталась чиста и верна мужу. Но, зная эту душу, столь требовательную к себе, я понимаю, как она будет терзаться и тотчас станет спрашивать себя, нет ли какой-то связи между скрытой в ее душе жаждой свободы и смертью ее мужа, не соответствует ли эта смерть ее тайным желаниям, в которых она не смела себе сознаться. У меня волосы встают дыбом, когда я об этом думаю. Ведь смерть Кромицкого действительно открывает перед Анелькой новую жизнь, – так что ее ждет двойное потрясение, два удара грома разразятся над бедной дорогой головкой… И этого не знают ни доктор, ни тетя, ни пани Целина.
Нет, Анелька не должна ничего узнать до самого конца. Какое несчастье, что ей нельзя никуда уехать! Здесь будет трудно, вряд ли даже возможно уберечь ее: она по лицам окружающих угадает, что случилось. Любое слово или взгляд могут привлечь ее внимание и вызвать подозрения. Вот, например, сегодня ее удивил неожиданный приезд доктора, и (как сказала мне ее мать) она стала допытываться, зачем его пригласили и не грозит ли ей какая-нибудь опасность. К счастью, тетя нашлась и ответила, что женщине в таком положении всегда нужно время от времени советоваться с врачами. Анелька так неопытна, что сразу ей поверила.
Но как, например, воздействовать на наших людей, чтобы они не делали таинственных мин? А они уже и сейчас догадываются кое о чем именно из-за моих наказов и предостережений, и, конечно, скоро узнают о случившемся. Но не могу же я разогнать всех слуг?
Кроме тою, Анельку может навести на подозрения и то, что так часто приходят телеграммы. Сегодня я получил вторую телеграмму из Баку, от Хвастовского, – спрашивает, как поступить с телом покойного. Я ответил, чтобы он пока похоронил его там на месте. А старого Хвастовского попросил съездить в Варшаву и оттуда отправить мою телеграмму, а также перевести сыну деньги на расходы. Но я даже не знаю, можно ли из Варшавы в Баку переводить деньги по телеграфу.
13 ноября
Просматривал вчерашние газеты. В двух из них напечатано сообщение по телеграфу о смерти Кромицкого. Неужели это сделал молодой Хвастовский? С ума он сошел, что ли? Слуги наши знают уже все. Лица у них такие, что удивительно, как Анелька еще ничего не заметила. За обедом она была весела и необычно оживленна. Меня немного успокаивает только присутствие в доке врача. Смерть Кромицкого его ничуть не трогает, и он беседует с Анелькой, шутит с нею, учит ее играть в шахматы. А вот пани Целина – та приводит меня в отчаяние! Сегодня, например, чем веселее становилась Анелька, тем физиономия ее матери принимала все более похоронное выражение. За это я даже отчитал пани Целину – и, пожалуй, слишком сурово.
14 ноября
Мы все в Варшаве. Приехали сюда по совету доктора. Анельке сказано, что в Плошове у нас будут ставить калориферы и потому надо на несколько недель освободить дом. Дорога ее очень утомила, погода скверная, но я доволен тем, что мы в Варшаве, – здешние мои слуги надежнее. В доме некоторый беспорядок, повсюду лежат распакованные, но не повешенные еще картины. Анелька, несмотря на усталость, захотела их посмотреть, и я взял на себя роль экскурсовода. При этом я сказал ей, что моя заветная мечта – когда-нибудь быть ей гидом в Риме, а она ответила с легкой грустью: