От Кромицкого довольно давно нет никаких вестей, даже Анельке он не пишет. Я известил его телеграммой о выезде адвоката, затем написал письмо, но все адресовал наугад: как знать, где он сейчас находится? Конечно, и письмо и телеграмма в конце концов дойдут до него, но когда – неизвестно. Старик Хвастовский написал сыну. Может быть, он раньше нас получит ответ.
Я теперь целые часы провожу с Анелькой, – и никто нам не мешает, даже пани Целина: мы с тетей объяснили ей истинное положение вещей, и она просила меня как-нибудь подготовить Анельку к тем вестям, которые не сегодня-завтра могут прийти от Кромицкого. Я уже говорил Анельке, что затеи ее мужа могут кончиться плохо, но подчеркнул, что это только мое личное предположение. Я сказал, что, если даже Кромицкий все потеряет, не надо принимать этого близко к сердцу, что это в некотором смысле будет самый лучший исход, так как она заживет наконец без тревог. Я совершенно успокоил ее относительно моих денег, одолженных Кромицкому, заверив, что они никак пропасть не могут. А в заключение упомянул и о планах тетушки. Анелька выслушала меня довольно спокойно. Ее поддерживает главным образом сознание, что она среди людей, любящих ее, а таких людей подле нее достаточно. Никакими словами не выразить, как я теперь люблю ее, – и она это видит, читает по моему лицу. Когда мне удается ее развеселить, вызвать у нее улыбку, я испытываю такую радость, что сердце не вмещает ее. В моей любви к Анельке есть сейчас что-то от слепой преданности слуги к обожаемой госпоже. Я испытываю по временам непреодолимую потребность смиренно покоряться ей, чувствую, что мое место – у ее ног. Пусть она подурнеет, изменится, постареет – для меня она всегда останется прежней, от нее я все приму, на все соглашусь, и ничто не изменит моего обожания.
12 ноября
Кромицкого нет больше в живых! Катастрофа поразила нас всех как громом. Дай бог, чтобы с Анелькой, когда она узнает, не случилось чего плохого в ее положении! Сегодня пришла телеграмма, что Кромицкому, обвиненному в мошенничестве, грозила тюрьма и он покончил с собой. Чего угодно, а этого я от него не ожидал…
Итак, Кромицкий умер, Анелька свободна! Но как она перенесет это? Телеграмма получена несколько часов назад, а я все еще то и дело ее перечитываю, и мне кажется, что это сон, я не смею верить своим глазам, хотя подпись Хвастовского на телеграмме – ручательство, что все это правда. Я знал, что добром эта история не кончится, но никак не думал, что конец будет такой внезапный и трагический. Нет, ничего подобного мне и на ум не приходило, – и меня точно обухом по голове хватили. Если и сейчас у меня не помутится рассудок, значит, все могу выдержать. Совесть моя чиста – я и в первый раз помог Кромицкому и недавно послал ему на выручку адвоката. Правда, было время, когда я от всей души желал ему смерти, но, несмотря на это, я пытался спасти его – и в атом моя заслуга. И вдруг смерть унесла его не вследствие моих усилий, а вопреки им, – и Анелька свободна! Странно – я это знаю, но еще не вполне в это верю. Хожу как во сне. Кромицкий был мне чужой, и притом самой главной помехой в моей жизни. Помехи этой больше нет, так что мне бы радоваться без меры, а я не могу, не смею радоваться, – быть может, потому, что страшно боюсь за Анельку. Первой моей мыслью по прочтении телеграммы было: как Анелька перенесет эту весть, что будет с ней? Храни ее бог! Она этого человека не любила, но в ее положении потрясение может убить. Я уже подумываю о том, как бы ее увезти отсюда.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Какое счастье, что телеграмму мне передали у меня в комнате, а не в столовой или гостиной! Не знаю, удалось ли бы мне скрыть свое волнение. Некоторое время я не мог прийти в себя. Наконец сошел вниз, к тетушке, но и ей не сразу показал телеграмму, сказал только:
– Я получил очень дурные вести о Кромицком.
– Какие? Что случилось?
– Вы не пугайтесь, тетя…
– Он уже попал под суд? Да?..
– Нет… Хуже… Он уже перед судом, но не человеческим…
Тетя заморгала глазами.
– Что такое ты говоришь, Леон?
Тут я протянул ей телеграмму. Прочитав ее, она не сказала ни слова, отошла к налою и, опустившись на колени, закрыв лицо руками, начала молиться. А помолившись, встала и сказала:
– Анельке это может стоить жизни. Что нам делать?
– Надо, чтобы она ничего не узнала, пока не родит.
– Но как от нее скрыть? Об этом все будут говорить, да и в газетах… Как тут ее уберечь?
– Тетя, дорогая, я вижу только один выход. Надо вызвать врача – и пусть он предпишет Анельке уехать, сказав, что этого требует состояние ее здоровья. Тогда я увезу ее и пани Целину в Рим, – у меня там свой дом, и я сделаю так, чтобы никакие вести до нее не дошли. А здесь это будет трудно, особенно когда наши люди узнают…
– Но сможет ли она ехать в таком состоянии?
– Не знаю. Это решит доктор. Я еще сегодня его привезу.
Тетя одобрила мой план. Да ничего лучше и в самом деле нельзя было придумать. Мы решили посвятить пани Целину в тайну для того, чтобы она поддержала нас. Прислуге было строжайше приказано не передавать Анельке никаких вестей, а газеты, телеграммы и все письма относить прямо ко мне в комнату.
Тетя долго ходила как оглушенная. По ее понятиям, самоубийство – тягчайший из грехов, какие человек может совершить. Поэтому к чувству сожаления о покойнике у нее примешивается ужас и негодование. Она каждую минуту твердит: «Он не должен был так поступить, ведь знал же, что скоро станет отцом!» А я допускаю, что он так и не узнал этого. В последнее время он, вероятно, метался как в лихорадке, переезжая с места на место, как этого требовали его запутанные дела. Я не решаюсь его осуждать и, откровенно говоря, не могу отказать ему в некотором уважении. Иные люди после того, как они справедливо осуждены за всякие мошенничества или злоупотребления, распивают шампанское даже в тюрьме, ведут веселую жизнь. А Кромицкий до такого падения не дошел – он решил смертью смыть с себя незаслуженный позор. Может, он помнил, кто он. Я меньше жалел бы его, если бы он покончил с собой только из-за разорения. Но думается, что и это одно могло довести его до самоубийства. Помню, какие мысли он высказывал в Гаштейне. Если моя любовь – невроз, то уж несомненно его лихорадка наживы была тем же. И когда он потерпел поражение, потерял почву под ногами, он увидел перед собой такую же бездну и пустоту, как я, когда бежал от Анельки в Берлин. После этого что могло его остановить? Мысль об Анельке? Но он был уверен, что мы ее не оставим, и к тому же – кто знает? – быть может, чувствовал, что не очень любим ею. Как бы то ни было, а я ошибался в нем, считал его ничтожнее, чем он был в действительности. Да, не ожидал я от него такого мужества – и, признаюсь, был несправедлив к нему.