Матусовский подумал и решил сделать подарок Симонову. Костя, сказал ему, ты же брат мне. Ты наверняка будешь лучшим из нас. Ты будешь такой же, как Луговской. Ну, почти такой же, если немного вырастешь и раздашься в плечах. Прими от меня эту куртку в подарок. А деньги отдашь с первой Сталинской премии.
Симонов ахнул: спасибо, родной. Спасибо, не обижу тебя отказом.
Забрал куртку и тоже, естественно, бросился мерить. В комиссионке он её только разглядывал, прикоснуться не решаясь.
Куртка ему оказалась велика на несколько размеров.
И этот несносный запах.
И что она так скрежещет? Ночью весь подъезд будет просыпаться от этого скрежета.
Недолго думая Симонов звонит другому своему учителю — Павлу Антокольскому. Учитель, говорит, у меня есть одна вещь, которую я не заслужил. Я пока ещё молод. Я ещё не имею права. Давайте я вам покажу то, что должны носить только вы.
Антокольский заинтересовался: приносите, говорит.
На беду, Антокольский оказался ещё уже в плечах, чем Симонов, и просто исчез внутри дракона. Как будто его уже проглотили, и только любопытствующие глаза лукаво поглядывают из смрадной пасти хладнокровного гада.
При этом Антокольскому вещь понравилась. Он считал, что она ему к лицу и ему всего лишь нужно, ну, чуточку подрасти и расправиться. И, что удивительно, запах его не смущал. И скрежет тоже. Но никто из близких не разделил его чувств к змеиной куртке, и даже напротив.
Антокольский в тоске играл молнией: джик-джжжжик. Джик-джжжжик.
Да, понимал Антокольский, видимо, не судьба. Я не смогу, думал Антокольский, вырасти настолько. Как поэт — смогу, и даже больше, а как человек — едва ли.
И тут никто уже не помнил, кому из хозяев куртки пришла в голову идея простая и очевидная: они же все — все! — приглашены на день рождения к Луговскому. Первого июля!
Это всё решает! Надо разбить цену на трёх человек — и сделать королевский подарок Владимиру свет Александровичу. Ему-то она точно пойдёт.
И ему она точно пошла.
Луговской — огромный, ещё молодой, красивый своей сногсшибательной красотой, выглядел в куртке, как полубог, как предводитель полубогов, как покоритель рептилий.
Когда он выходил на улицу в своей куртке — женщины падали в обморок — но так, чтобы Луговской успел их, скрежеща, поймать. Милиционер забывал, как управлять движением на перекрёстке. Собаки не решались лаять и только открывали, как рыбы, немые пасти. Движение транспорта останавливалось. Пассажиры трамвая приникали к стеклу, и трамвай рисковал упасть набок. Велосипедистки въезжали непосредственно в столбы или в ошарашенного регулировщика.
Если над Луговским пролетала птица — то её случайный след на куртке не делал куртку хуже, а просто был незаметен, и даже запах куртки не изменялся.
Куртку знала едва ли не вся Москва. Она могла соперничать в популярности с Луговским, но они дружили и какое-то время не мыслились друг без друга.
Было дело… Жизнь была такая смешная. Странно, что она совсем исчезла.
Луговской хранил куртку в специальном водонепроницаемом мешке.
…Раскрыл шкаф — достал мешок — да, на месте.
Распечатал — и пахнет всё так же. Как труп из прошлого.
Представить обстоятельства, в которых он надел бы её сегодня, — невозможно. Куда ему, старику.
Но теперь к истории с курткой неожиданно срифмовался другой случай — ещё более давний.
Речь об этом случае шла в поэме 1932 года «Сапоги», которую Луговской читал на встрече со Сталиным.
Дело было в Гражданскую. Луговской служил в Полевом контроле. Однажды его — по сути, рядового разведчика — отправили посмотреть, нет ли в ближайшей деревне белых. Дали напарника. Тип, если верить поэме, оказался странный, по фамилии Белов.
Вдруг я заметил, что Белов дрожит. «Что с вами?» «Очень плохо!» «Почему?» «Нервишки заиграли!» Он потрогал Вспотевший лоб и зашагал вперёд… ……………………………… «Какая прелесть», — бормотал Белов, Качая головой и спотыкаясь. Мы углубились в рощу. Он опять Остановился. «Не могу!» «Чего не можете?» «Я заболел!» «Пустое, подтянитесь!» «Ей-богу, не могу. Зачем всё это?» «Что?» «Мерзость, гибель, смерть!» «Да вы рехнулись?!» «Мне нужно главное почувствовать во всём. Зачем берёзы, если я подохну? А вдруг конец? Я одинок, поймите!» ………………………… Тут я не выдержал: «Да вы в разведке! Вы что, толстовец?» «Слушайте, товарищ, Мы говорим на разных языках».
Перечитываешь поэму и думаешь: с кем разговаривал молодой Луговской? С кем же он разговаривал?
Герои поэмы, Луговской и его напарник, с приключениями дошли до усадьбы — и увидели там растерзанного красноармейца, с вырезанной на груди звездой.
Пока осматривали пустой дом, непрестанно истеривший до той поры Белов нашёл где-то сапоги и тут же спрятал их под телогрейку.
На обратном пути «…Нечистый дух взял за язык Белова. / Он говорил с огромным облегченьем / О личности, о счастье, о свободе, / О бесполезности людских страданий, / О героизме и борьбе со смертью, / О прелести закатов и берёз, / О слове “я” во всём его объёме, / О голом человеке Диогене / Или Гогене — я не разобрал…»
В общем, обо всём том — о чём сам Луговской будет впоследствии сочинять стихи.
В поэме Луговской, взбешённый, отбирает у этого демагога Белова сапоги — «коричневато-огненную пару», — того же, как ни странно, цвета, что и куртка, — и распарывает их из огромного презрения к слабости и никчёмности человеческой.
Намасленные, пахнущие, неестественного цвета сапоги…
…И что теперь Луговскому оставалось сделать с курткой?
Если б это было кино — то такой ход показался бы слишком игровым, слишком придуманным: юный разведчик Луговской отнимает сапоги у труса, мародёра и толстовца, кромсает и режет их на части, пишет об этом спустя почти десять лет поэму, читает её Сталину… потом влетает в капкан, и выясняется, что эту красивую вещь он отнимал у самого себя, спорил сам с собой, издевался сам над собою — и ходил в разведку со своим зеркальным отражением.
Жизнь, если в неё долго всматриваться, куда более щедра, чем любая выдумка.
И как поступить Луговскому: опять, что ли, резать всё это на части? Коричневато-огненную кожу эту?
Пошлость какая.
Втройне противно ещё и потому, что тогда, у Сталина, слушавший поэму Климент Ворошилов сказал спокойно: «Зря герой сапоги порезал. Редкая вещь была в Гражданскую — сапоги. Надо было мародёра наказать, а сапоги оставить… Пригодились бы».