Я откусила от плода Тарикова райского сада.
— За наш дом, — сказал бродяга. — За наш с тобой общий дом. За дом нашей семьи, понятно? За будущее родовое гнездо. — В темноте плеснуло о стекло бутылки черное вино и послышался хруст яблока.
— А где он? — и я снова крутанула на пальце кольцо с тяжелыми ключами. И почему-то понюхала руку. Запах железа был кисловатым, как у крови. Железо у них в крови, и кровь на их железе…
— В деревне. Ночь в поезде, на автобусе полчаса — и дома.
— Нет, где все-таки?
— На большой реке. Река Унжа, ближе к верховьям. Вниз по течению от Кологрива. Почти тайга. В двадцатые годы олени северные жили. Странно, да? Пихтовый лес. Берег высокий — сосны, песок. Пляжи белые. Грибы, ягоды. Волки, медведи. Много медведей. — Бродяга ударял на последнем слоге, как все зоологи и деревенские мужики.
— А люди? Люди там есть?
— Сосед, Алексей Иваныч, с женой. В другой деревне, ближе к дороге. От дома видно. Два поля перейти. Наша — Малые Поповицы, а то — Большие.
— А в нашей?
— А, ты сказала — в нашей. Хорошо. Нет, в нашей еще один дом всего. Пустой. Остальные погорели, пали, травой заросли. Но у нашего нижние венцы лиственничные, выше — сосна смолистая. Лет сто как срубили, а стоит крепко. Богатый был дом. Высокий. И баня есть.
— Но ты же опять уедешь.
— Ну, не сразу же. Там биостанция рядом, институтская. Костромской стационар. Народ работает. И я буду. Волков гонять.
— А кого ты эти три месяца гонял? И где? На плато Путораны?
— Снежных барсов. Грант получили, вот и пришлось. На Алтае сначала. Потом в Туве.
Ближе к утру яблок почти не осталось. И вино было выпито. Я оказалась в Чуйской степи. Зубчатыми сверкающими стенами высились хребет Сайлюгем и горы Талдыаира. С плоскогорья Укок виднелся белый конус мистической горы Табын-Богдо-Ола — священной вершины буддистов. Горячие воды целебных источников на отрогах Южночуйского хребта омывали мое тело, и, обновленная, я парила над пологой насыпью низкого кургана. Там, в каменистой земле, вот уже два с половиной тысячелетия тихо спала прекрасная алтайская принцесса — и это была я. Но восходящие воздушные потоки вознесли меня над рекой Аргут, и с высоты я смотрела, как река берет к себе тех, кто отважился ее переплыть. Над белой водой Аккемского озера, от снегов горы Белухи я летела к востоку, через хребет Танну-ола, повинуясь силам другой горы — Монгун-тайги. Но притяжения ее не хватило, чтобы удержать меня, и я понеслась дальше, через хребет Сангилен, к озеру Убса-нур. И упав в его холодные воды, очнулась.
И подошла к окну. За прозрачным стеклом слышались осенние голоса синиц — будто спицы звенят в чистом холодном воздухе. А может, это снуют небесные веретена, свивая золотые нити судеб… Внизу Москва-река нежится в солнечном свете: вот и встала заря моей новой жизни. Под мостом, на сером граните, играет тонкая сеть солнечных лучей. А в ней трепещет пойманное счастье. Да, я поймала его. Словила, как борзая — зайца. Вот оно, мое счастье — там, на диване у окна, на старом турецком ковре, спит, спит безмятежно.
Новая жизнь потекла, однако, по вчерашнему плану. Ах, не вливайте вино молодое в мехи старые — да что ж поделаешь!
Первым позвонил из питомника Тарик: что-то не спалось ему на зеленом сукне письменного стола в лабораторном домике Ботсада. Появилась с продуктами Валентина. Сделала строгое лицо, выражая невесть откуда свалившемуся Сиверкову должную степень заслуженного недоверия. И осуждения. Бродяжничать — это сколько угодно, — говорили ее поджатые губы и чуть вздернутый кончик божественного носа, — а вот играть чувствами молодой женщины — недостойно. Мы мужчин знаем. Безобразие это все. — И обращенный ко мне серьезно-сочувственный взгляд — поверх овощей, поверх ножа, в опытной руке домохозяйки измельчающего морковь в салатную крошку, — наставлял: «Не верь, не верь ему, бедняжка!»…
Путешественник же, посланный на Плющиху за напитками, орешками и соками, вернулся, и пришлось для спокойствия выпить — шампанского, конечно. Валентина пить не могла: предстояла дорога в Шереметьево — и холодно резала все подряд. С усмешкой сожаления смотрела она на нас. Углубленно, сосредоточенно — в себя: что-то будет?
Все теперь зависит от Ричарда, — думала я. Как-то он примет… Все-таки наверное я ему так и не обещала — ничего, кроме охоты. Энн — да. Энн я обещала — бумаги. Но с ними не вышло. Все зависит теперь от Ричарда — но и от Беаты, конечно. Как-то она справится?
И вот пробил час, и приблизился гул, будто надвинулась гроза, а не самолет из Хитроу. Там, за стеклом, где-то еще в глубинах заграницы, показались, неотвратимо наступая, первые прилетевшие. Незнакомцы — черные, белые, желтые, женщины и мужчины, дети и старики — выходили из-за стекла, неторопливо переговариваясь, смеялись, устремляясь к встречавшим.
Валентина стояла рядом. Косточки ее крупной руки на блестящей перекладине ограды побелели от напряжения. И сама она сжата, как пружина. Даже кончик божественного носа замер в неподвижности. А знакомых фигур все нет. Кажется, этот самолет привез половину жителей Британских островов, и все они уже успели раствориться в московских толпах… Вурлаков шмыгает носом, выходит курить, возвращается. Поток прибывших рейсом из Хитроу превращается в тонкий ручеек.
Только чтобы хлынуть снова. Вон они: сверкающая синими глазами, черными волосами, алой помадой Мэй — смеется, машет рукой, и сапфиры в кольце сияют, как Сириус, голубая собачья звезда. Пока не разобрать, что она кричит, но переливы голоса уже долетают. Вот — рядом с ней — а, какой ужас! — вот Ричард: серьезный, бледный, собранный… Он смотрит, смотрит сюда. Все. Нашел. Я съежилась — и вновь распрямилась. Помахала. Теперь он глядит, не отрываясь. Но следом за ним — Джим, чуть заметно прихрамывает и безмятежно улыбается в усы: твидовый пиджак, плисовые штаны, все как обычно. Трое прочих: Пам — орлиный нос и взгляд, рыжая прядь под охотничьей шляпой с сизым петушьим пером. Белокурые пружинки кудряшек Пат, темно-синий дипломатический костюм страшного мистера Пая… Что-то он раскраснелся — ну конечно, в кармане фляжка… Отчего ж не приложиться к ней прямо сейчас? И мистер Пайн прикладывается.
Шаг вперед — и меня обнимает Мэй. А за руку берет Ричард. Мэй смеется мне прямо в лицо. И целует. А Ричард… Ричард смотрит мне в глаза. Миг — и лучи из его светлого взгляда куда-то пропадают. Уходят. И лицо становится — как у всех. Он отворачивается. Еще держит мою руку — и вот отпускает. Просто роняет свою.
— Валентина, — говорю я. — This is Richard, my friend and May’s neighbour. [165]
Так начинается процедура представления. Валерочка, лишенный языка и, следовательно, права слова, исподлобья уставился на Пам. Она отвечает невозмутимым взглядом из-под сени петушьего пера. Джим деликатен и мягок. Мистер Пайн шутит слишком резко, чтобы выглядеть вполне уверенно — что ж, он наконец в России, и это впервые в жизни. Пат вытирает слезы волнения. Мэй тоже.