В первые дни, когда он мог еще говорить, она сидела у его постели, держала за руку и всматривалась в те восковые истонченные черты, что были когда-то красноватыми, мясистыми и живыми: сломанный нос, пострадавшие от лобового столкновения губы, мощная челюсть и тяжелый щетинистый подбородок, широкий морщинистый лоб и глубокое подлобье с короткими ресницами и любящим взглядом. Нет больше бурого ежика волос, по которому она так любила протяжно пройтись рукой, наблюдая, как чистая поперечная полоса движется к затылку и как восстает из-под ее ладони сухой своенравный волос.
Однажды он, короткими перебежками преодолевая напряжение, выговорил:
«Знаешь, Аллушка… жизнь моя… как капельница… была целая цистерна… да вся вышла… Вот лежал я там… и думал… в чем смысл жизни… И знаешь… все, оказывается, просто… надо найти… такую женщину, как ты… и прожить с ней… всю жизнь… А значит… в моей жизни… был какой-то смысл… Об одном жалею… поздно тебя встретил…»
Другой раз он, как будто вспомнив что-то важное, оживился и произнес, как наказ:
«Обязательно выйди замуж…»
«Климушка, родной мой: об этом не может быть и речи! – строго и непреклонно начала она, но не выдержала и заплакала: – Да где же я найду другого такого, как ты! Нигде не найду! Полюбить кого-то после тебя я уже не смогу, а быть чьей-то утехой не желаю и никогда не буду, никогда, слышишь – никогда!»
Она сжала его руку и ощутила ее ответное слабое пожатие.
Он угасал на глазах: не мог уже ни есть, ни пить, и каждый день приходящая медсестра вводила ему утром и вечером поддерживающий раствор.
«Как ты?» – заливаясь слезами, спрашивала Алла Сергеевна, когда он приходил в себя.
«Все болит…» – шептал он.
Вечером, накануне ухода он открыл глаза и остановил их на плачущей жене.
«Не плачь, Аллушка, – прошептал он с необычайной и напряженной ясностью. – Смотри – умираю, как король: не в тюремной больничке, не на грязной шконке, не от блатной заточки, не на этапе, а в собственной постели, рядом с любимой женой и сыном…»
Ночью она, сидя возле него в кресле, задремала и вдруг, вздрогнув, очнулась, словно на зов. Слабея от ужасного предчувствия, она нагнулась к нему и в мягком свете ночника звериным чутьем различила страшные приметы смертельной тени на его лице. Ее несравненный, несокрушимый, горячо любимый муж – человек-Москва, человек-империя, славный и победоносный, как история его предков, загадочный и непредсказуемый, как его страна, правильный и бесхитростный, как дело, которому он служил, растаял, исчез, растворился вместе с последним вздохом, который он посвятил ей!
Алла Сергеевна упала на колени, уткнулась лбом в его руку и затряслась в беззвучных рыданиях.
Он ушел второго апреля, на несколько дней пережив дату ее рождения и не сумев завалить ее цветам и подарками. К несчастью для нее медицина в его случае знала больше, чем могла.
28
Как ни предсказуем был финал, он ее потряс. Ею овладело тошнотворное, истеричное, близкое к помешательству отчаяние, которое не смывается никакими ручьями слез. Доктор, вызванный приехавшим ночью Маркушей, вколол ей успокаивающее и потом держал ее на уколах еще несколько дней.
Похороны она помнит плохо. Помнит поддерживающих ее под руки мать и Нинку. Помнит чужие размытые лица и сына, с недетской серьезностью уговаривающего ее: «Мама, мамочка, не плачь!».
Нинка потом вспоминала:
«Сначала в каком-то большом зале прощались, потом в церкви отпевали. Народу было – ужас! Не представляешь, сколько было народу! Очень много важных людей, и даже знаменитые артисты! И все горевали, а многие мужики слезы утирали. Точно, точно, сама лично видела! К тебе все по очереди подходили и сочувствовали, а ты не отвечала и ничего не понимала, потому что врач, который все время был рядом с тобой, заколол тебя до тупого равнодушия! Потом поехали на кладбище, и там тоже многие выступали, но лучше всех сказал один знаменитый артист. Да ты его знаешь, он в кино давно снимается! А венков-то, венков сколько нанесли!.. И цветов!.. Весь участок завалили, представляешь? Неужели не помнишь? Слушай, Алка, а мне Петенька предложение сделал! Представляешь?»
Когда через несколько дней она смогла обходиться без уколов, и Петенька отвез ее с матерью и Нинкой на кладбище, она, не сдерживая, наконец, живое глубокое страдание, упала на усыпанную цветами могилу и в голос, по-бабьи завыла.
«Поплачь, доченька, поплачь! – говорила, поддерживая ее по пути к машине, Марья Ивановна, сама шмыгая носом. – Живые твои слезы, живые!»
Затем последовала депрессия.
Днем ее одолевало вялое состояние принуждения, нелюбимое зрением за навязчивую яркость мира. Буйные весенние блики оставались на изнанке зажмуренных век ядовито-зелеными, долго негаснущими инфузориями, разваливался висок, выворачивался глаз, а дрожание твердых с виду рук выдавалось испуганным подрагиванием ложки, не желающей лезть в рот. Она перестала за собой следить, не желала никого видеть и подолгу не покидала спальную. Лежа на их общей кровати, растрепанная, с опухшим от слез некрасивым лицом, она закрывала глаза, и ей казалось, что Клим где-то рядом, что она слышит его скрытый огромной квартирой голос, и что он вот-вот появится. Но он не приходил, и она принималась тихо плакать. Иногда она истязала себя тем, что прикладывала к лицу его любимую, сшитую ею шелковую рубашку и медленно втягивала трепещущими ноздрями слабеющий мужнин запах.
Ночью ее терзали обильные, подробные, тесные сны. В них она вместе с живым Климом вновь проживала их совместную жизнь. Иногда к прожитому присоединялись сцены из неведомого мира, где существовал обнесенный розовыми кустами белокаменный дом, в котором и вокруг которого развертывалась драматургия чужой жизни. Например, незнакомые мужчина и женщина, молодые и сияющие, могли выйти из дома, бесшумно подняться по густой траве на пригорок и смотреть оттуда на изумрудно-голубой горизонт у себя под ногами.
Во сне бывало, что Клим звонил ей и назначал встречу, и она спешила, бежала, летела к нему, но кто-то мешал и преследовал ее. В конце она оказывалась в ловушке, пыталась выскользнуть, но сил не было, и она просыпалась в поту и с бьющимся сердцем, а утром чувствовала себя так, словно тот, кто разобрал ее во сне на части, не успел собрать до конца.
Ее беседы с тишиной никто не тревожил. Через день наведывался Маркуша, и она, кутаясь в халат, отвечая невпопад и совершенно не вникая в то, что он говорил, сидела с ним на кухне, пока он пил кофе.
«Поправляйся, Алла!» – говорил он, уходя, чтобы снова прийти через день.
Всю заботу о Саньке взяла на себя Марья Ивановна. Внук и бабушка быстро поладили. Сидя в гостиной и закрыв глаза, Алла Сергеевна прислушивалась к сдержанной перекличке их голосов за дверью и, находясь во власти безволия, пыталась назначить событие:
«Пора вывозить их за город…»
Порой она покидала спальную и слонялась без дела по квартире, не зная, где остановиться. Садилась перед телевизором и, глядя на мужские головы, думала: