To был один из счастливейших дней моей жизни. Но день, когда я о нем вспомнил, был отчаянно скучным, обидно заурядным, как и большинство дней, скрашиваемых только моими нескончаемыми подсчетами — минуты, унции, метры, доллары, годы.
Я и сам был существом, вполне пригодным для измерения. Сочинительство затемняло или опровергало этот бесспорный факт. Но я больше ничего не писал. Я не ходил в кино, мне были безразличны новости — кроме разве стихийных бедствий, или катастроф, учиненных людьми, или уголовных преступлений; я наблюдал за всем этим холодно, с мрачным удовлетворением. Удовольствия никакого, но зрелище чужих физических страданий, а то и агонии доказывало мне, что я не одинок.
Полагая, будто чтение может приглушить боль, я попробовал вновь испытать наслаждение от книг, которые когда-то любил. Принялся перечитывать «Дэвида Копперфилда». И наткнулся на такой пассаж:
«А с тех пор, как я взялся за чтение, вы взялись за сочинительство, хе-хе, не правда ли, сэр? — смотря на меня с восхищением, сказал мистер Омер. — Какую прекрасную книжку вы написали! Какую интересную! Я прочитал ее от слова до слова. А сказать, чтобы она меня усыпляла, — ни-ни!»[93]
Я бросил читать романы, да и вообще все, кроме газет и глянцевых журналов. Я погрузился в то, что принимал за общественное самосознание. Некогда я считал себя неординарной личностью, теперь же увидел, на сколь многих людей похож. Я следил за голливудскими разводами, вникал в подробности жизни кинозвезд, музыкантов, общественных деятелей, узнавших на собственной шкуре, что такое развал семьи, наблюдал за тем, как каждый их шаг привлекал к себе внимание и обсуждался. Я находил глубинный смысл и своеобразное красноречие там, где прежде видел всего только примитивные клише: «Говорит, что изо всех сил пытается вернуться на путь истинный»… «Каждый миг совместной жизни был сущим адом»… «Не может сосредоточиться на работе»… «Жалуется, что в нем что-то оборвалось»… «Чувство такое, что все, ради чего он трудился, пошло прахом»… «Тоскует по детям»…
Из всего, что я прочитал или услышал в ту пору, ничто не казалось мне таким близким, как чувствительная музыка кантри — с ее примитивно-неуклюжими куплетами о тех, кого предали, обидели, покинули в беде. Я слушал эти песни, поражаясь правдивости их сюжетов, и глаза мои порой застилали слезы — до того все было узнаваемо. Наивные, безыскусные песенки убеждали: я обманывал самого себя и загубил свой писательский дар. Тут уж приходилось выключать музыку, поскольку я боялся расплакаться.
Мою историю почти ежедневно описывали газеты: «Отец выступает по ТВ, требует права на свидания с детьми», «Поджог телефонной будки мужем после развода с женой», «Возлюбленный бывшей жены ошпарен кипятком и обезображен», «Тайна остается неразгаданной по причине исчезновения виновника», «Никакой явной причины фатального исхода не обнаружено».
Я сосредоточился на своих цифрах. Наука всегда составляла предмет внимания телевидения. Меня заинтересовала научная программа на канале «Дискавери» о радиоуглеродном датировании и в ней — то, какой смысл вкладывается в выражение «период полураспада». До середины передачи шел серьезный мультфильм, а потом на экране валял дурака какой-то ученый. В своем блокноте, в прежние времена служившем мне для набросков будущих рассказов, я поспешно нацарапал следующее:
«В физике это определенное время, требующееся для распада половины радиоактивных ядер данного вещества.
Периоды полураспада радиоактивных веществ могут колебаться от долей секунды до миллиардов лет, и для данного атомного ядра они всегда неизменны, независимо от температуры и других условий.
Если объект содержит фунт радиоактивного вещества с периодам полураспада пятьдесят лет, то по окончании этого срока останется ровно полфунта нераспавшегося радиоактивного вещества. Спустя еще полвека от распада уцелеет четверть фунта. И так далее.
Ученые в состоянии определить возраст объекта, ну, скажем, валуна, измерив количество распавшихся и нераспавшихся ядер. Зная время их полураспада, можно вычислить, когда они начали распадаться, и, таким образом, узнать, сколько лет объекту».
Я понял! Вот оно, объяснение: сложный отсчет в обратном порядке, алгебра смерти. Мне было сорок девять лет.
О самоубийстве я не помышлял никогда. Самоубийство требует силы воли и решительности. Люди, не сумевшие покончить с собой с первого раза, как правило, возобновляют попытки. Я был попросту несчастен. Однако несчастье предполагает колебания в весе, испытание на выносливость, частый пульс, а значит, мне было что считать.
Я стал покупать вещи и, только придя домой, каждый раз соображал, что все они у меня уже имеются. Поразмыслив насчет коротковолнового приемника, я в конце концов приобрел его; дома меня ждал такой же. Я просто об этом забыл. Потом настал черед джинсов. Я думал, они мне нужны, но, оказалось, ошибся: в шкафу уже лежала ненадеванная пара. Кашемировый свитер обошелся мне в четыреста долларов; теперь их стало два. Список легко продолжить: велосипед, ружье, аппарат для приготовления воздушной кукурузы, видеомагнитофон и прочее, прочее, прочее. Я как будто налаживал, оснащал всем необходимым какую-то новую жизнь, не сознавая, что моя уже оборудована теми же самыми предметами. Я делал покупки, отдавая себе отчет в том, что пытаюсь заполнить пустоту, где не было ничего, кроме печали, заполнить осязаемыми предметами, в надежде, что они отвлекут меня или порадуют. Странно, но я абсолютно бессознательно покупал только те вещи, которые у меня уже были. Расходы и это «дублирование» рождали чувство униженности; новые вещи не заполняли вакуум, а только все усложняли, внося в душу сумятицу, почти хаос.
В поисках не слишком требовательного, а главное, и в глаза меня прежде не видевшего собеседника я сел в машину, отправился в Бостон (шестьдесят четыре мили) и на Чарльз-стрит, неподалеку от пересечения с Ривиэр-стрит, нашел-таки доктора с собственным кабинетом, согласившегося встречаться со мной дважды в неделю. Это была женщина, к счастью хорошенькая. Последнее меня взбодрило — и потому, что я сумел это заметить, и еще потому, что явно не остался равнодушен к ее миловидному лицу и красивым волосам. Я нуждался в обществе приятного человека, который ничего про меня не знает.
Было бы ужасным позором, если бы кто-то узнал, что я и есть тот самый литератор, который пишет о супружеской жизни, о любви, о свободе, о далеких диковинных краях. Помню, что, оказываясь в какой-нибудь гнусной дыре, я всегда говорил себе: ничего, зато будет о чем написать. Эта мысль вселяла надежду. А надежда основывалась на моей способности изжить в слове то, что мне не давало покоя. Я тогда думал, что это — страдания. Теперь я знаю: страданиями там и не пахло. Страдал я сейчас, и это меня парализовало. Боль от расставания с женой, состояние полураспада, в котором я пребывал, — к этому опыту я ни за что не вернусь в книге. Я буду продолжать эту жизнь, и об этом никто и никогда не узнает. Безысходность — знание того, что ничто не изменится, что будущего нет, а есть только настоящее, нескончаемое и мерзкое.