Грунтовая дорога, которая когда-то была царским путем, замощена. Сейчас это большая шумная улица, н встречные полосы на ней разделены стеной законченных олеандров. Дом сумасшедших снесен, и его обитатели исчезли. Они больше не таращатся из-за решеток, не убегают и не бродят по нашему кварталу. Может, они теперь упрятаны за какими-то другими решетками. Может, их вылечили и выпустили на волю? Может, их вытолкнули прочь и заменили другими безумцами, что прибыли в город? Крики сирот тоже умолкли. Может, их усыновили? Может, их родители воскресли? А может, они просто выросли и утратили свой прежний титул. Ведь человека называют сиротой только в детстве.
Только Дом слепых остался на месте и даже разросся, и расширился, и оброс новыми пристройками и этажами. Видно, слепых в Иерусалиме прибавилось, — сказал я сестре. И когда мы подошли ближе и заглянули за забор, мы ничего там не узнали, и мне вдруг показалось, что и рассказ мальчика Амоаса о заразительности слепоты подтвердился так же, как все другие его рассказы. Мы уже не видим то, что есть, а вспоминаем то, чего нет: исчезнувший запретный парк. Его истребленные растения — соцветья вкуса, листья шума, стволы прикосновения и запаха. Его мелию, плоды которой мы швыряли друг в друга. Его маленькие пальмы, колючки которых уже никого не колют, потому что нет никого, кто хотел бы прокрасться мимо них.
На месте бассейна с золотыми рыбками высится новое здание, и Готлиб-садовник уже не взрыхляет-высаживает-разъезжает-сторожит на дорожках и лужайках. Следы колес его тележки сохранились сейчас только в моем теле, и безумная мысль вдруг закрадывается в мое сердце: уж если все так изменилось, может быть, и слепые, что живут здесь сегодня, — это зрячие слепые?
— Интересно, каменная Страна Израиля все еще там? — спросил я. — С тех пор как ее забрали со двора Авраама, я ее больше не видел.
— Нет. Мужья близняток забрали ее в Америку, — сказала ты.
— Ты предполагаешь или ты знаешь?
— Я никогда не ошибаюсь.
Белизна одолела золото на красивой голове сестры. Тонкие и горькие линии старости пересекают лицо Матери. Бабушка и Пенелопа уже бродят по дому рядышком, одинаково медленно — «и это только потому, что в последние годы черепаха состарилась», — говорит сестра.
— Ты все еще сердишься на нас?
— За что?
— Мало ли за что. За несчастную Рыжую Тетю, за кота, за Слепую Женщину — за все предательства.
— Уже нет.
— Почему же ты не возвращаешься?
— Потому что я пока жив. Я вернусь к вам в виде портрета.
Ты издаешь уважительно-насмешливое «У-у-у!», и мы оба улыбаемся. Только сейчас, спустя годы после смерти Отца, ты иногда отделяешься от Большой Женщины и снова становишься моей маленькой сестренкой.
Назови мне поле нашего детства, сестра. Именно эту строчку — из всех, которые мне не удалось выучить на память в нашем детстве, — именно ее я помню. Ее и «сейчас появится розовоперстая Эос» Рыжей Тети.
Летом солнце пылало над полем. Стрекотанье и щелканье рассекали воздух. Большие серебристые пауки сверкали в своих сетях. Черные и белые, трепетали в воздухе крылья бабочек.
— Напомнить тебе?
Там, где цвели асфоделии и блестела глубокая лужа, построены новые дома. Большая, шумная ешива[160]стоит на камнях, по которым мы прыгали, «не касаясь земли». Молитвы и песнопения возносятся сегодня над полем, где когда-то роняли иглы дикобразы, выли среди скал шакалы и чумазые детишки с их дикими тетями зажигали вечерние костры.
Только несколько ярких точек мерцают в темноте, и стайка собак-поводырей — мой нос, и язык, и кожа, и уши — ведут меня в ней. По ночам в парке слепых и меж скалами в поле загорались светлячки, а днем вспыхивали разноцветные крылья кузнечиков. Вот они — коричнево-серые, когда стоят, похожие на кучку камешков или комочек пыли, но в полете — внезапно выпрыгнув из-под шагающих ног — расправляют крылья, и те зажигаются красным, и синим, и желтым цветом неожиданности и поддразнивания: «Вот он я… протяни руку… поймай…»
— Она дома? — спросил я.
— Кто?
— Она, кто же еще… Слепая Женщина… Она там?
— Все время. — Кажется, мое тело обнаружило желание вернуться в машину и потихоньку смыться, потому что сестра вдруг схватила меня за руку и сказала: — Пойдем, Рафауль. Веди себя хорошо. — И поскольку ее рука ощутила протест, напрягший все мое естество, добавила: — Если уж ты приехал из такого далека, так зайди и поздоровайся.
Ноги преследуют. Рука протягивается. Почти на излете, почти в сближающихся пальцах, что гонят его к земле, кузнечик складывает и гасит блеск своих крыльев, сворачивает их и опускается в стороне. И пока удивленный глаз еще ищет его в конце разноцветной траектории полета, он уже исчез и погас, и только эхо его смеха еще слышится уху: «Я здесь, Рафаэль. Меня нет».
В ТОТ ДЕНЬ
В тот день, за несколько часов до ее прихода, в наш дом заявился мальчик из Дома сирот.
— Чего тебе? — спросила Бабушка, загораживая дверь из опасения, что он пришел просить подаяния.
— Мне нужно что-то сказать Рафаэлю.
— Скажи мне, я ему передам.
Я услышал их и подошел к двери.
— Рафаэль, — сказал маленький сирота, — твой дядя Авраам велел мне тебя позвать. Он сказал, что если ты хочешь посмотреть, как вскрывают скалу, то приходи побыстрее.
Авраам ждал меня с каким-то подрядчиком, который попросил его прийти и взорвать скалу на строительной площадке в центре города.
— Взорвать? — сердился каменотес. — Разве ты не знаешь, что я больше не делаю «баруды»?
— Тогда приходи и разбей его.
Мы взяли три молотка, в том числе самый большой, шакуф, весом шесть с половиной килограммов — Авраам решил, что это самый подходящий для него вес, и специально заказал себе этот молот у кузнеца, — и баламину, и несколько литых стальных клиньев разной величины, которые он вытащил из своего каменного ящика, и отправились на стройку в машине подрядчика.
Скала ждала нас на строительной площадке — молчаливая, огромная, уверенная в своей силе и тяжести.
— Видишь, какая красотка? — спросил подрядчик. — В ней куба четыре, не меньше.
Авраам подошел к скале и стал обходить ее. Рабочие побросали свои дела, собрались вокруг нас и с уважением разглядывали его и меня. Я наливался гордостью.
— Матраку, Рафаэль.
Я подал ему матраку, и он начал постукивать по скале в разных местах, стукнет и прислушается, еще обойдет и всмотрится опять.
— Ты только послушай, как она поет, Рафаэль, послушай-послушай, как она рассказывает!
И потом, постучав еще немного, обратился к ней: «Меня ты не обманешь. Если я ударю здесь, ты откроешься отсюда, а если я ударю вот тут, ты мне разломаешься с этой стороны».