В ночь с 1 на 2 ноября 1675 года и сама она откуковала.
Акинфеюшка исполнила ее завет: в ее руке закоченела правая рука умершей со сложенными истово двумя перстами…
XXII. Сожжение Аввакума
Так один за другим сходили со сцены первые деятели великой исторической драмы, идущей на исторической чисто народной русской сцене вот уже третье столетие. Много перебывало актеров на этой обширной, почти неизмеримой сцене. С правой стороны, из-за великих исторических кулис, выходили актеры с чисто русским типом, с великими, шекспировскими характерами вроде Аввакума, Морозовой и их последователей. С левой же стороны, из-за этих же исторических кулис, выступали другого сорта актеры, иногда с таким же русским типом, как князь-кесарь Федор Юрьич Ромодановский, Андрей Иваныч Ушаков, Степан Иваныч Шешковский, иногда же и немцы… Левые постоянно сгоняли со сцены правых, вгоняли их в темницы, в могилы; все они, как тень Банко, выходили из могил и являлись на сцене с теми же двумя истово сложенными перстами.
Они выходят на сцену доселе, и их гонят, гонят и все не могут согнать со свету, потому что их дело – правое дело, дело совести, и если бы на страницах истории могла выступать краска стыда, то страницы, на которых написаны имена актеров левой стороны, казались бы совсем кровавыми…
Возвратимся к самому первому акту правой стороны, к Аввакуму.
Четырнадцать лет томился он в земляной тюрьме в Пустозерске. Он пережил почти всех своих учеников и учениц: и Федю-юродивого, которого удавили в Мезени, и Морозову с Урусовой, истаявших в боровском подземелье, и многих других, имена которых не сохранила история. Он, сидя в своем подземелье, все молился да разговаривал то с вороною, каркавшею у него на кресте землянки, то с воробьем, прилетавшим на его оконце клевать крошки, насыпаемые туда узником, то с мышонком, что погрызывал его сухарики, то, наконец, с пауком, спускавшимся с потолка на звон его цепей, говорил затем, чтоб не разучиться говорить и Бога славить, говорил, молился и писал, без конца писал, рассылая свои послания по всей Русской земле с помощью уверовавших в него тюремщиков.
Вот и теперь он пишет, согнувшись в три погибели, а на оконце чирикает воробей, мышонок шуршит соломой, утаскивая к себе сухарик, Аввакумом же для него припасенный, ворона по-прежнему каркает на кресте…
– Во веки веков, аминь! – с силою вздохнул старик, положил перо за ухо и разогнул спину. – Кончил!.. А ты каркай не каркай, подлая, не будешь есть мово мясца…
Он стал перелистывать лежавшую у него на коленях тетрадь.
– Ну-ко, что я ноне в конце нацарапал? Прочту. – И он стал читать вслух: – «Егда я еще был попом, с первых времен как подвигу касаться стал, бес меня пуживал сице: изнемогла у меня жена гораздо и приехал к ней отец духовный; аз же из двора пошел по книгу в церковь нощию глубокою, по чему исповедаться. И егда на паперть пришел, стольник до того стоял, а егда аз пришел, бесовским действом скачет стольник на месте своем. И я, не устрашась, помолися пред образом, осенил рукою стольник, и, пришед, поставил его, и перестал играть. И егда в трапезу вошел, тут иная бесовская игра: мертвец на лавке в трапезе во гробе стоял, и бесовским действием верхняя раскрылась доска, и саван шевелиться стал, устрашая меня. Аз же, Богу помолясь, осенил рукою мертвеца, и бысть по-прежнему все, ино ризы и стихари летают с места на место, устрашая меня. Аз же, помолися и поцеловав престол, рукою ризы благословил и пощупал, приступя: а они по-старому висят. Потом, книгу взяв, из церкви пошел. Таково-то ухищрение бесовское к нам! Да полно того говорить!»
Он помолчал немного, прислушался к отдаленному стуку топоров.
– Чтой-то они там строют? Вот с самово утрея топоры говорят… Уж не сруб ли мне работают?.. Дай-то, Господи!.. Хощу славы сей…
Он задумался. Седая голова его тихо качалась. Нечесаные космы свесились на лицо. Он взял одну прядь.
– Ишь, белы, что снег, паче снега убелились… белы… серебро, чистое серебро… Уж я и забыл, каковы они смолоду были… черны, кажись, не то русы.
Он махнул рукой и опять нагнулся к тетради.
– «Ну, старец, моего вяканья ведь много ты слышал. От имени Господни повелеваю ти: напиши и ты рабу тому Христову, как Богородица беса того в руках тех мяла и тебе отдала, и как муравки-те тебя яли… и как бес-от дрова-те сожег, и как келья-то обгорела, а в ней цело все, и как ты кричал на небо-то, да иное что вспомнишь во славу Христу и Богородице. Слушай же, что говорю: не станешь писать, я осержусь! Любил слушать у меня: чего соромишься, скажи хотя немножко. Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали же во Иерусалиме пред всеми, елико сотвори Бог знамения и чудеса во языцех с ними, в Деяниях зачаток тридцать пятой и сорок вторая и величашеся имя Господа Исуса, мнози же от веровавших прихождаху исповедающе и сказующе дела своя, да и много того найдется в Апостоле и в Деяниях. Сказывай, не бойся, лишь совесть крепку держи, не себе славы ищи, говоря, но Христу и Богородице. Пускай раб Христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет да помянет пред Богом нас, а мы о чтущих и послушающих станем Бога молить, наши они люди, и будут там у Христа, а мы их вовеки веков, аминь»[11]. А все стучат топоры… Ну, ин с богом: стучите, стучите, топорики… Может, мне печечку-то воздвигаете, коровай в той печке из меня Христу печи будуть. Он перекрестился, свернул тетрадь, взвесил ее на руке.
– А тяжеленька-таки, многонько настрочил… Только светам моим, Федосьюшке да Овдотьюшке, не читать уж мово вяканья, отчитали свое… телеса их святые в Боровске, в земле темничнеи, почивают, а сами они, светы, ноне лик Христов читают, ликовствуют… О, светы, светики мои! Голубицы белые! Как я, старой пес, любил их, беленьких и тельцем и духом!
Вдруг что-то влетело в оконце и упало к ногам его…
– Ноли воробышек? Нет… Что бы это такое было?
Он стал искать в соломе. Руки его ощупали камень, обернутый бумажкой.
– Писание… от кого? … Благослови, Господи!
Он перекрестился и развернул бумажку. Руки его дрожали. На бумажке было что-то нацарапано. «Смиренная и убогая старица Мелания…»
– Мелания! Владыко Всемилостиве! Как она сюда попала!
«Смиренная и убогая старица Мелания преподобному Аввакуму, пророку и посланнику Бога живого, столпу непоколебимому православия, солнцу правды, адаманту веры правыя, о Христе радоватися. Приспе бо час твой. Уготована убо огненная колесница, на ней же ныне вознесешись ко Господу. Аминь».
Что выражало лицо его, неизреченное ли блаженство или невыразимый ужас, когда он упал этим лицом на солому и не своим голосом выкрикнул: «Да будет воля Твоя!» – это известно только тем, которые умирали за идею…
Через час из открытой двери подземелья, в котором четырнадцать лет высидел Аввакум, ни разу не видав ни неба, ни земли, вышел стрелец с алебардой, а за ним Аввакум, сопровождаемый другим стрельцом. Узник, которому, казалось, лет под восемьдесят, ступив на землю, поднял голову и несколько минут стоял так, глядя на небо, на беловатые облачка, кучившиеся к полудню, на свою землянку, на темную зелень далекого бора, как бы стараясь что припомнить и убедиться, так ли все еще сине и глубоко небо, каким оно было четырнадцать лет назад, так ли светит в этой голубой выси солнце, так ли, как прежде, плавают по небу облачка, зеленеет лес, порхают в воздухе ласточки, стрижи…