Во время нашего разговора, длившегося более двух часов, брат Эжидио рассказал мне, что, по словам путешественников, вернувшихся из Лондона, пожар был в конце концов укрощен. Он разрушил большую часть города, но число погибших вроде бы не слишком велико.
— Если бы Он пожелал этого, Всевышний мог бы уничтожить этот народ еретиков. Но он лишь послал им предупреждение, с тем, чтобы они отреклись от своих заблуждений и вернулись в милосердное лоно нашей матери Церкви.
По словам Эжидио, на этот раз только тайное благочестие короля Карла и королевы Катарины убедило Господа явить Его милость. Но вероломство этого народа в конце концов исчерпает терпение Господне…
Пока он говорил, тысяча мыслей промелькнула у меня в голове. В то время, когда я сидел в своем убежище на чердаке, на последнем этаже «Ale house», люди шептались, что Бог наказывает Лондон из-за короля Карла, что все это из-за его тайной приверженности римскому «антихристу» и его любовных похождений…
Оказался ли Господь слишком суров к англичанам? Или, напротив, Он был слишком милосердным?
Мы приписываем Ему раздражение, гнев, нетерпение или благоволение, но что мы знаем о Его истинных чувствах?
Если бы я был на Его месте, если бы я царил на вершине Вселенной, в бесконечно текущем времени, господином вчера и завтра, жизни и смерти, мне кажется, я не испытывал бы нетерпения, я ничему бы не удивлялся — что значит нетерпение для того, кто располагает вечностью, и что может удивить того, кто владеет всем?
Я не могу представить себе Его гневающимся, оскорбленным, негодующим или поклявшимся покарать того, кто отвернулся от Папы или супружеского ложа.
Если бы я был Богом, я сохранил бы Лондон ради Бесс.
Увидев, что она рискует жизнью, чтобы спасти какого-то генуэзца, заезжего незнакомца, я приласкал бы ее растрепанные рыжие волосы легким ветерком, утер бы пот с ее лица, убрал бы обломки, преграждавшие ей путь, рассеял бы обезумевшую толпу и погасил бы огонь, окруживший ее дом. Я позволил бы ей подняться в ее спальню, лечь и заснуть, спокойно смежив веки…
Возможно ли, чтобы я — я, Бальдасар, ничтожный грешник, — был снисходительнее Его? Возможно ли, чтобы мое сердце — сердце торговца — было великодушнее и милосерднее, чем Его?
Перечитав то, что я только что написал, увлекаемый своим пером, я не могу не испытывать некое беспокойство. Но ему тут не место. Бог, заслуживающий того, чтобы я простирался ниц пред Его стопами, не может быть обидчивым или мелочным. Он должен быть выше этого, он должен быть великим. Он — велик, Он — велик, как любят повторять мусульмане.
Ну вот, я снова упорствую — не зная, станет ли завтрашний день последним днем перед концом света или только последним днем этого года — я так же упрям и заносчив, как и все Эмбриаччи, и ни от чего не отступаюсь.
31 декабря 1666 года.
Должно быть, сегодня утром множество людей по всему миру думают, что это их последний день последнего года.
Здесь, на улицах Генуи, я не заметил никакого страха или какой-нибудь особенной горячки.
Но Генуя всегда молилась лишь о своем процветании и о благополучном возвращении кораблей, она никогда не имела Веры больше, чем ей это было нужно, — да будет она благословенна!
Грегорио решил устроить сегодня праздник, чтобы, как он сказал, возблагодарить Небеса за возвращение здоровья его супруге. Она вчера поднялась с постели и, кажется, в самом деле выздоровела. Однако мне представляется, что мой хозяин празднует кое-что другое. Возможно, наше обручение, хотя это почти такая же тайна, как мои тайные записки.
Кажется, синьора Ориетина уже не больна, но при виде меня ее лицо передергивает, как от боли.
Я до сих пор не понимаю, почему она так на меня смотрит: то ли она не хочет такого зятя, то ли хотела бы, чтобы я смиренно выпрашивал руки ее дочери, вместо того чтобы получить ее так, как сейчас — с высоко поднятой головой, будто принимая почести, подобающие моему имени.
Для праздника Грегорио нанял одного скрипача и певца из Кремоны, который сыграл нам самые изысканные мелодии, — постараюсь перечислить по памяти имена композиторов: Монтеверди, Луиджи Росси, Якопо Пери и еще некоего Мадзокки или Марадзоли, племянник которого вроде бы женат на племяннице Грегорио.
Я не желал портить счастливое настроение хозяина дома, признавшись ему, что эта музыка, даже самая веселая, всегда вызывает у меня грусть. Потому что единственный раз, когда я слышал скрипача, это было вскоре после нашей свадьбы, когда я со своей семьей приехал, чтобы навестить родителей Эльвиры. Я уже жил тогда в этом нежеланном браке, ставшем для нас обоих тяжким испытанием, и потом, каждый раз, как меня волновала какая-то мелодия, эта рана причиняла мне еще большее страдание.
Однако сегодня, когда кремонец заиграл на своей скрипке, когда зала наполнилась музыкой, я тотчас почувствовал, что ускользаю, словно по волшебству, я сладкие мечты, в которых нет места ни Эльвире, ни Ориетине. Я вспоминал лишь о тех женщинах, которых любил, о тех, кто держал меня на руках, когда я был ребенком, — о моей матери и женщинах в черном из Джибле, и о тех, кого я сам носил на руках, когда вошел в возраст мужчины.
Среди этих последних ни одна не вызывала во мне большей нежности, чем Бесс. Конечно, я немного думал и о Марте, но теперь воспоминание о ней причиняло мне столько же печали, сколько мысль об Эльвире, и эта новая рана закроется очень не скоро. Тогда как мимолетный набег в сад наслаждений Бесс навсегда останется для меня предвкушением рая.
Как я счастлив, что Лондон не погиб!
Счастье всегда будет связано для меня со вкусом пряного пива, с запахом фиалок и даже со скрипом деревянных ступенек лестницы, которая вела меня в мое «королевство на чердаке» над «Ale house».
Подобает ли мне думать так о Бесс в доме моего будущего тестя и, более того, моего благодетеля? Но мысли свободны от всего: и от семейных обязательств, и от любых условностей, свободны от клятв, свободны от благодарности.
Вечером, когда кремонец, отужинав вместе с нами, ушел и унес с собой свою скрипку, разразилась нежданная гроза. Полыхали зарницы, глухо ворчал гром, лил проливной дождь — тогда как до этого небо было облачным, но не предвещавшим такой непогоды. Потом сверкнула молния. Следом ударил гром, показалось, будто раскололась на куски целая скала. Самая маленькая из дочерей Грегорио, дремавшая у него на руках, проснулась и заплакала. Отец успокоил ее, сказав, что гроза уже где-то далеко над Замком или над портом.
Но едва он закончил свои объяснения, как сверкнула вторая молния — на этот раз ближе. Гром донесся до нас одновременно со вспышкой, и теперь уже мы все закричали.
Прежде чем мы успели оправиться от нашего страха, случилось странное происшествие. Из очага, вокруг которого мы все сидели, внезапно и без всякой видимой причины выбился язычок пламени и побежал по полу. Мы ужаснулись и онемели, охваченные страшным трепетом, а Ориетина, сидевшая возле меня и ни разу еще не удостоившая меня ни словом, ни взглядом, вдруг схватила меня за руку и стиснула ее так сильно, что ногти ее вонзились в мою ладонь.