не так легко смыть. И нужно вести по прежним линиям, а те зачастую едва видны, скрыты ржавчиной. Можно одного человека с другим перепутать. И фасоль вот, как видите, могу лущить. Только на саксофоне уже никак. Для саксофона пальцы нужны — как бабочки. Они должны чувствовать не только то, какого звука касаются, но и насколько глубоко. Вот, этот палец, видите, у меня немного опух, а на левой руке эти два не сгибаются. Когда оттепель, еще и болят. Но сейчас гораздо лучше. Я почти все могу делать. Починить что-то, дров нарубить, машину вести, если что-то нужно или в ремонт.
А было время, когда я чашку с кофе или чаем не мог удержать, представляете? Практически ни один палец не сгибался. Какой тут саксофон, если пальцы не гнутся? Ты в мундштук дуешь, а пальцы клапанов боятся. И конец игре. Речи быть не может ни о какой игре. Играешь — катастрофа. Была жизнь, а осталась катастрофа. Ты эти пальцы умоляешь, сжимаешь, силой пытаешься согнуть, а они как мертвые. Пусть бы как угодно болели, пускай даже нестерпимо, пускай бы стреляло, жгло, но только бы сгибались. Вы себе не представляете, что это такое. Все надежды, желания, устремления — псу под хвост... Как с этим смириться?
Погодите, вот этого я не ожидал — того, что вы сейчас сказали. Наверное, я вас с кем-то перепутал. Придется все же вспомнить, где мы встречались и когда. Что-то не сходится. Я и представить себе не мог. Кто бы другой... Нет-нет, я вас отлично понял. Я даже думаю, может, вы и правы, кто знает. В конце концов, это тоже выход. Ведь хуже всего, когда выхода нет. Да, это выход. Хотя сейчас это уже не важно. Может, если бы тогда...
Только, видите ли, когда что-то происходит не внезапно, ты сначала этого не замечаешь. Потом пытаешься игнорировать, потом утешать себя, что, может, все не так уж и плохо. Тем более что и другие тоже утешают: вон, мол, этот или тот, у них так же было или даже хуже, и все закончилась хорошо.
Однажды зимой я вернулся из отпуска — на горных лыжах катался, и ощутил в руках какую-то странную усталость. А еще палец, вот этот, стал побаливать. Другие пальцы — нет, только сделались немного неловкими. Я подумал, что это после лыж. Перетрудил руки, устал от палок, подъемников, подъемов, падений. Катался я неплохо, но только раз в год, да и то не каждый — недели две-три, так что всякий раз приходилось привыкать заново. Ничего удивительного, что потом руки ноют. Но через какое-то время и другие пальцы у меня начали болеть и перестали сгибаться. Играешь и вдруг не успеваешь нажать клапан или нажимаешь неточно. Ох, плохо дело, подумал я. И отправился к врачу. Тот посмотрел одну руку, другую, попробовал согнуть мои пальцы так, эдак, надавил тут, там, спросил, больно ли.
— Больно.
— Увы, — говорит, — это ревматизм. Причем острый. Нужно обследоваться. И тогда уже подбирать лечение. Но санаторий — наверняка. Желательно даже два раза в год.
— А играть я смогу, доктор?
— На чем вы играете?
— На саксофоне.
Он взглянул на меня вроде как сочувственно.
— Пока надо заняться лечением. Тем более что руками дело может не ограничиться. С ревматизмом всякое бывает. Это такая болезнь...
Но я уже не слушал про болезнь, а думал, как я буду жить без музыки. В конце концов он меня немного успокоил: мол, трудно делать какие-либо прогнозы без обследования, может, я еще смогу играть. Разумеется, если буду его слушаться.
Результаты обследования оказались не слишком утешительными, я стал выполнять его предписания, тем более что окончательно надежды он меня не лишал. Кроме лекарств, прописывал терпение, оптимизм, ну и санаторий. Так что я начал ездить в санаторий. Мне делали разные процедуры, массажи, ванны. Я старался все выполнять как можно тщательнее. Но какой может быть результат, если человек постоянно думает, что больше не играет и, возможно, вообще больше не сможет играть. Если мысли отдельно, а лечение отдельно, то и результатов не будет. Я даже старался не заводить никаких знакомств: добрый день, добрый день, и всё. Никуда не ходил, только гулял. Разве что иногда до или после прогулки заходил в кафе выпить кофе или чая. А так никуда. Никаких концертов, хотя в санаторий приезжали неплохие оркестры, певцы, барды, часто хорошие голоса. Вокруг был огромный парк, можно гулять. Аллеи, аллейки, места достаточно, и есть куда свернуть, если кто-нибудь идет навстречу, а тебе хочется избежать встречи. Повсюду скамейки, иногда я садился, но, если кто-нибудь присаживался на другом конце, тут же уходил. Мне было плохо рядом с людьми. Признаюсь, мне и с самим собой было плохо.
И только когда белки подбегали за орешками, я на время забывал о себе. Всегда носил с собой пакетик фундука. А белки словно бы поняли. Только присядешь — бегут. Представляете? Вот почему белки так доверяют людям? Вы считаете, что в санатории человек меняется? Тогда всех надо отправлять в санатории. Хотя и там случалось, что кто-нибудь собаку бросит. Не одна такая псина бегала потом в поисках хозяина.
Не в этом санатории, а в другом, раньше... Не помню, рассказывал ли я вам, как начинал за границей? Так вот, я вставал на главной аллее, рядом ставил корзинку и играл. Люди, проходя мимо, бросали в корзинку деньги. Иногда садились на ближайшую скамейку и слушали. Иногда просили сыграть какую-нибудь мелодию — после этого обычно оставляли больше денег. Поначалу было непросто, да. Но мне повезло.
Однажды на скамейку сел пациент санатория, с костылями. Слушал-слушал, затем встал, бросил в корзинку купюру. Попросил меня что-то сыграть, потом еще, потом попросил подать ему эту корзинку, потому что наклоняться тяжело, и бросил крупную купюру. С тех пор мужчина приходил почти каждый день, садился, слушал, просил сыграть то одно, то другое, потом подать ему корзинку и бросал туда деньги.
Однажды он усадил меня рядом с собой и стал расспрашивать, где я учился, есть ли документы. Нет, я его не обманывал. Рассказал все, как было, про школу и что потом меня учил тот кладовщик на стройке, ну и про тамошний оркестр. Мужчина кивал, но мне казалось, недоверчиво. Я еще плохо говорил, так, с пятого на десятое, но он вроде все понимал.
В какой-то раз он снова велел мне сесть рядом. Больше ни о