этом глаголила: «…По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее – как лица человеческие. И волосы у ней – как волосы у женщин, а зубы у ней были, как у львов. На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее – как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну. У ней были хвосты, как у скорпионов, а в хвостах её были жала; власть же её была – вредить людям пять месяцев. Царем над собою имела она ангела бездны…».
Публика зааплодировала и захохотала.
– Я ничто! – вдруг взвизгнул лилипут. – Я всегда был ничем. Вы видите эту жалкую плоть. Но, друзья мои, я знаю своё место. Я знаю, что Иисус Христос – мой Спаситель!
Срывая свой тонкий голос, лилипут вещал о Святом Духе, об искуплении грехов, о конце света – но никто уже не обращал на него ни малейшего внимания. Мне стало жаль его. Как нелепо, не к месту выглядел он на этой площади, где всем «по барабану» адский огонь. Да и кто страшится его в православной стране, где каждую пятницу можно получить отпущение грехов, чтобы уже в субботу грешить с новой силой? Весьма удобная религия – христианство…
За моей спиной на тротуаре возвышался большой прямоугольный фонтан. Его заполняли ярко раскрашенные металлические скульптуры. Это были варварски шаржированные персонажи сказок, выполненные художником и скульптором Михаилом Шемякиным.
Цыганская девочка с глазами черными как угли, подошла ко мне с протянутой рукой. Щеки ее были бледны, чёрные волосы струились по плечам, в ушах болтались тяжелые серьги. На ней было чёрное ажурное платьице и блуза из золотой парчи; с шеи свисали длинные ожерелья. На вид ей было лет 12, однако это дитя выглядело так, будто знало о жизни всё и даже больше. Глаза ее горели, изо рта скороговоркою вылетали слова:
– Господин, не мог ли ты дать мне всего один рубль? Папа бросил нас, а мама умерла. У меня трое братьев и сестер, они все больны…
Испуганный ужасным видом девчонки и собственной черствостью, я достал бумажник, выхватил из него первую попавшуюся сотенную купюру и сунул ей – всё, что было в наличии, лишь бы она убралась подальше. Но такая щедрость возымела обратное действие. Маленькое чудовище принялось поглаживать мою ногу у самого паха; в черных глазах светилось нечто ужасное, о чём страшно было сказать.
– Вы такой добрый, господин, такой большой, такой сильный…
Я увидел, что лицо ее покрыто густым слоем театрального грима. Может ли быть, что я раньше не заметил этого? Ведь площадь уже погрузилась во тьму. Или то, что я видел, существовало только в моем больном воображении?
Маленькая цыганка всё не унималась: теперь она прижалась головой к моему животу. Передо мной словно развёрзлась чёрная, жуткая пропасть – и я отпрянул назад. Я стоял, точно обреченный, ожидающий, когда его погрузят в вагон для скота и повезут в газовую камеру. А девочка-цыганка, приняв непристойную позу, принялась гладить мои бедра… Я с криком запрыгнул на парапет.
Люди обернулись; послышался смех. Чернокожие музыканты отстукивали на барабанах воспламеняющий африканский ритм; толпа плясала. Я заметался, как загнанный зверь, хотел было спрыгнуть с фонтана, но увидел на земле, в нескольких шагах от себя, три чёрных зловещих силуэта. Вглядевшись, я понял, что три огромные вороны отчаянно дерутся за кусок тухлого мяса. Три птицы… Подоконник комнаты-кабинета Булгакова…Патриаршие пруды… Смоленская площадь в Москве… Я покачнулся, почувствовал, что меня вот-вот вырвет, выбросил вперед руку, но ухватиться было не за что. Глядя под ноги, я постарался восстановить равновесие; затем медленно поднял глаза, пытаясь высмотреть во мраке хоть что-нибудь настоящее, обыденное, неизменное, что-нибудь, за что можно уцепиться… Вороньё по-прежнему терзало падаль. А за ними, в пятидесяти метрах, под окном дома стояли двое в чёрном.
Я понял, что падаю, медленно вращаясь, точно меня засасывает гигантская воронка. Она проглотил меня. Я полетел вниз, в бесконечность, словно Алиса в кроличью нору. Наконец я почувствовал дно. Левая коленка ударилась об асфальт и хрустнула, как ледышка, брошенная в замерзший пруд. Боль прожгла меня насквозь. Я не мог шевельнуться и решил, что не смогу уже никогда. Какие-то силуэты окружали меня, но никто не спешил на помощь. Никто. Так прошло, должно быть, тысяча лет. Потом сильные женские руки подхватили меня под мышки и приподняли. Взгляд мой начал проясняться, и я узнал девушку в блестящей зеленой футболке, стоявшую рядом со мной в толпе. Она схватила меня за руку и потащила за собой – прочь с площади, прочь от того здания, прочь от людей в черном.
Девушка счастливо смеялась. Боль в колене была невыносима. Я не думал, что смогу двигаться, но непостижимым образом следовал за своей спасительницей, то и дело спотыкаясь и падая. Она притащила меня к большому мотоциклу, вскочила на него и взглядом велела садиться сзади. Я попытался сделать это, но колено пронзила такая боль, что я вскрикнул. Взревел мотор; девушка торопливо дернула меня за рукав. Я поднял рукопись, почти нечеловеческим усилием перебросил левую ногу через седло и крепко обнял мотоциклистку за талию. Мотоцикл рванул с места. Ткань под моими пальцами казалась не то кольчугой, не то змеиной кожей. Длинное, гибкое тело змеи, полная гармония всех движений, всех тканей и мышц, абсолютный инстинкт, заменяющий разум… Мы промчались по узкой аллее и в два поворота оказались на Литейном проспекте. Длинные светлые волосы, развеваясь на ветру, трепетали на моём лице. Рев мотора, ночной полет на мотоцикле, нежный аромат девушки, горячая летняя ночь – всё это сливалось в воплощенную гармонию, и я молился, чтобы она длилась вечно.
Маршрут я не запомнил. Помню, что мы проезжали мраморных младенцев, которые висели на шеях кротких мраморных львов. Позади осталась какая-то больница, потом кладбище. Ехали мы не меньше получаса. Наконец, мы оказались у входа в тоннель, откуда с грохотом появлялись поезда метро. Возле парка моя спутница остановила мотоцикл и спрятала его под мостом, так чтобы он не был виден с дороги. По-прежнему не говоря ни слова, она взяла меня за руку и повела вниз, в тоннель. Я с готовностью следовал за ней, хотя понятия не имел, куда мы направляемся. Однако твердо знал, что ни за что не хочу возвращаться сегодня вечером в отель и что утром, в десять ноль-ноль, буду стоять перед входом в Эрмитаж, – что бы ни