Для вас в Москве открыт музей подарков. Сам Исаковский пишет песни вам. А нам читает у костра Петрарку Фартовый парень Ося Мандельштам.
Информативным источником для этого куплета послужили мемуары Эренбурга.
Кардинально изменил ситуацию выход в США в 1955 году однотомного «Собрания сочинений» Мандельштама под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. Впоследствии количество томов увеличивалось. В итоге их, за четверть века, было издано четыре.
До вдовы поэта, Надежды Яковлевны, экземпляры этого собрания зачастую добирались весьма извилистыми путями. Из рассказа Алексея Аренса: «Однажды мне позвонили. Женский голос: „Альоша? Арене?“ Я говорю: „Да“. Женский голос: „Нам надо“ встретиться, у меня для Надежды подарок от Мариолины (Ронкале – итальянской славистки. – О. Л.). Женщина сказала, что будет в шубе. Она оказалась похожей на Буратино, с длинным носом, такая смешная, и в шубе расклешенной – наверное, ондатра или что—нибудь в этом роде. Короткий такой мех, блестящий, красивый. Мы поехали на метро к Надежде Яковлевне. И когда мы приехали, то эта итальянка сказала: «Надежда Яковлевна, у Вас есть ножницы?» Потом она разрезала подкладку, достала три экземпляра первого тома Мандельштама, проговорив: «Видите, как я легко обманула ваших таможенников»».[957]
Только после появления многотомного американского Мандельштама Надежда Яковлевна смогла вздохнуть относительно спокойно. Казавшаяся ей почти безнадежной миссия была вопреки всему выполнена – Мандельштамовские стихи 1930–х годов обрели читателя, и с этим уже никто, ничего и никогда не смог бы поделать.
Двадцать второго октября 1938 года отчаявшаяся, изверившаяся Надежда Яковлевна написала Осипу Эмильевичу. Это было ее прощание с мужем:
«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.
Осюша – наша детская с тобой жизнь – какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?
Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома—кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже, наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды – это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.
Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь…
Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье.
Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному – одной. Для нас ли – неразлучных – эта участь? Мы ли – щенята, дети – ты ли – ангел – ее заслужил? И дальше идет все. Я не знаю ничего. Но я знаю все, и каждый день твой и час, как в бреду, – мне очевиден и ясен.
Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.
Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую—то еду. Со мной были какие—то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, где ты.
Проснувшись, сказала Шуре (Мандельштамовскому брату. – О. Л.): Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу.
Это я – Надя. Где ты?
Прощай, Надя».[958]
Уже в феврале 1939 года Надежда Яковлевна твердо знала, что Мандельштам в лагере погиб. Отныне и на два следующих десятилетия едва ли не единственным смыслом ее существования станет сбережение неопубликованных произведений мужа. «Со мной живут стихи… Это тоже много. У других и этого нет», – писала Надежда Яковлевна Борису Кузину 8 июля 1938 года.[959] «Стихи и прозу она твердила наизусть, не доверяя своим тайным хранениям, а некоторые – как стихотворение о Сталине, но не только его – не смея даже записать».[960] Поэтому не должны удивлять панические строки из письма Надежды Яковлевны Кузину от 14 января 1940 года: «Борис, я начинаю забывать стихи. Последние дни я их как раз вспоминала. Очень мучительно. А некоторых я не могу вспомнить. И счет не сходится – нескольких просто не хватает – выпали».[961]