— О-о! — изумленно разинул рот Ефимка.
— Замри. Я тебе массово разъясняю,— прервал его властным жестом Увар Канахин.— Как позорного лодыря лишаю тебя фактической бандуры сроком до конца пахоты на данном участке. Предлагаю тебе ликвидировать личный прорыв и выпахать полную норму. Заверяю, что за такие и тому подобные показатели пожертвую тебе несчастную твою трехструнку обратно…
— Отдай! — осмелев с перепугу, хрипло крикнул Ефимка.— Я директору просьбу подам. Я товарищу Азарову пожалуюсь…
— Так он тебе, дураку, и поверил! — усмехнулся Увар Канахин.— Да товарищ Азаров с таким позорным лодырем и разговаривать-то не станет. Кто видел, что я тебя бандуры лишил? Чем ты докажешь? Неужели ты думаешь, в мой авторитет не веруют? А?
— Ясно, все веруют…— признал Ефимка.
— То-то, дорогой товарищ! Помолчи лучше. Меня в кавэскадроне товарища Каширина не так почитали. Я за боевые отличия против барона Унгерна дарственную саблю с серебряной насечкой от комдива имел. Как сейчас помню, в ноябре двадцать второго числа тысяча девятьсот девятнадцатого года наш боевой эскадрон, имея задание прорвать левый фланг противника и атаковать беляков с тыла, шагом двинулся в направлении Баян-аула. На рассвете мы числом в одиннадцать сабель вышли в разведку. Туманило. Коней накрыл куржак. Я шел в головном дозоре. Вдруг встретился нам на пути верш-ный киргиз и доложил, что в хуторе Полуденном ночует сотня белопогонника атамана Дутова, а дозоров на нашей пути не имеется. Ну и что ж, мы — шашки наголо да с гиком на хутор!..— на мгновение забыв обо всем прочем, увлеченно пустился в волнующие воспоминания Увар Канахин.
Но глуховатый ли клекот степного орла над головой, далекий ли гул трактора, остолбеневшая ли фигура Ефимки вернули Увара к действительности, и, помолчав, он пообещал:
— Ну, ты у меня не горюй, станешь ударным, как-нибудь доскажу я тебе скрозь всю историю… А теперь предлагаю выполнить мой завет, перекрыть к вечеру норму по вспашке. Эх ты, дурак, дурак! — сокрушенно покачал головой Увар.— Да ведь за тому подобные ударные факты тебе весь СССР благодарствие вынесет: бьи, мол, тракторист Ефим Крюков шкура и злостный лодырь, а теперь превратился в мирового ударника. Про тебя аж сам Михаил Иванович Калинин в одно прекрасное время может такую речь в Кремле сказать: «Наградить его, понимаешь ли, золотым орденом и вернуть бандуру!» Бандуру я, конечно, ежели ты заслужишь, и без директив председателя ЦИК верну… Да я бы на твоем месте за одну пахоту всю грудь медалями разукрасил. И — что там бандура! — целую бы гитару или там духовой контрабас бы купил! Уразумел или тупо? — спросил Увар.
— На этом я вам, товарищ рабочком, вполне сочувствую,— косясь на свою балалайку, пробормотал Крюков.
Забросив за луку повод, Увар взметнул с казачьей ловкостью на дрогнувшего под ним коня и, привстав на стременах, добавил:
— Итак, вопрос о бандуре как таковой считаю исчерпанным. Возражать, надеюсь, не будешь? Станешь созвательный и ударный, получишь изъятую музыку обратно. Симулянтничать будешь, пеняй на себя — трахну об березу твою забаву и прах ее на огне спалю. Это я тебе массово разъясняю! — заключил Увар и, пришпорив норовистого жеребца, мгновенно исчез с раскосых Ефимкиных глаз.
Минуты через две Ефимка очнулся от столбняка. Покосясь на заглохший трактор, он, сокрушенно вздохнув, сказал:
— Думай не думай, а балалаечку-то придется выручать!..
В разгар пахоты, в решающие страдные дни весеннего сева, Увару Канахину прихворнулось. Бледный и немощный от бессонницы и недуга, суток трое рыскал он, с трудом удерживаясь в седле, по отделениям зерносовхоза, по тракторным бригадам, по пахотным клеткам, а на четвертые — слег.
Болезнь на ходу подкосила Увара, и он, не в силах подняться, лежал на жесткой неубранной кровати пластом, со спекшимися губами, в поту и в жару. Мучила жажда. Не было под рукой глотка воды, и подать ее было некому. Так, плашмя, разметавшись, и валялся Увар в смятой постели. Канахин отлично понимал, что в зерносовхозе в эту горячую пору не до него — люди дневали и ночевали в степи, по участкам. С соседями же издавна был он не в ладу, чурались они его нрава, и на внимание их он не рассчитывал.
«Скрутит, помрешь, как бирюк, и люди не враз тебя заметят!..» — пристально глядя на низкий бревенчатый потолок, невесело размышлял Увар Канахин.
В хате было тихо. Даже сверчок, без умолку верещавший, бывало, в запечье, теперь молчал. А как хорошо было лежать в постели на теплой женской руке и слушать, сумерничая, мирный дремотный верезг!.. По-иному выглядела изба при Дашке — уютной, опрятной, во всем чувствовалось присутствие женщины, хозяйки. Но вот с тех пор как, отбившись от дома, принялась она за учебу на курсах, а потом и совсем перекочевала в степь, опустела, одичала канахинская изба. Целыми днями висел на двери огромный замок, и Увара, как прежде, не манили домашние сумерки, не влекла избяная дремотная тишина…
Спал он урывками, где попало: то около таборных костров на бригадных полевых станах, а то и просто в открытой степи, на горячем ветру, на солнцепеке. Все это напоминало ему былую фронтовую жизнь и отнюдь не утомляло, не выматывало, а наоборот, молодило, бодрило его, и чувствовал он себя всегда так, точно готовился к рукопашной схватке.
И вот неожиданно шальной недуг выкинул его из седла. А валяться всеми забытым, жалким и немощным, в нежилой и постылой избе в столь жаркую пору, когда наступали в степи решающие сражения за каждую борозду поднимаемой целины, валяться и чувствовать себя беспомощным было обидно и глупо. И Увар, упрямо сопротивляясь недугу, не сдался бы, пожалуй, ежели не сломил бы его вчерашний случай.
Дня три тому назад, в полдень, после объезда пятого отделения, почуяв обострившееся недомогание, Увар, спешившись близ дороги, стреножил коня, а сам прилег было передохнуть в ковыль. Но не успел он забыться, как его поднял верховой нарочный из центральной усадьбы. Он вручил Канахину коротенькую записку.
Крупным размашистым почерком на косо выдранном из блокнота листке директор писал:«т. Канахин, требую немедля и безоговорочно явиться ко мне.К. Азаров».Трижды перечитав записку, Увар сразу же уловил недобрый ее тон и, покосясь на нарочного, подумал: «Факт, опять мне товарищ директор головомойку готовит — чую!..» И, мигом упав на коня, Увар погнал карьером в центральную усадьбу. Тщетно пытался он вспомнить дорогой, каким же проступком навлек на себя директорский гнев, но так ничего предосудительного в практике своей рабочкомовской работы за последние дни и не нашел: наганом никому не угрожал, собственных резолюций нигде не зачитывал, проводить внеурочные собрания и летучие полевые митинги среди трактористов остерегался…
Спешившись на полной рыси у здания дирекции, Увар наскоро привел себя в порядок: одернул френч, вытер лицо рукавом, причесался— как-то ему от Азарова за неряшливость попало — и осторожно постучался в директорский кабинет. -На стук никто не ото-
звался. Подождав, Увар постучал снова, более решительно — тишина. Тогда, осмелев, Канахин распахнул двери и замер.За столом, склонив тронутую легкой проседью голову над кальковой картой, сидел Азаров. Щурясь, он напряженно разглядывал пунктирные клочья разбросанных в степи земельных массивов зерносовхоза, делал бегло пометки в блокноте, резко чертил кальку граненым карандашом.