тайну о природе, думала всякий раз Алена, слушая пение Прокопия. Конечно, знает, потому и поет тягучие грустные песни. Голос его — не весна, не зима и не лето, а сама осень — сколько в голосе печали, тоски, скорби. Да, осень, пора увядания, пора листопада, отлета птиц. Только в осеннюю пору, в осеннем лесу петь такие песни таким голосом.
Но никакой тайны Проня не знал, он просто пел, не задумываясь о голосе, зная одно, что голос у него есть, чувствуя силу голоса, как не задумывается всякая птица, певчая и непевчая, когда поет свои песни весной.
Проне часто говорили, что у него природные способности и в игре и в пении, что он прирожденный артист, что надобно учиться — и он станет действительно артистом, будет жить в городах, петь в театрах, петь по радио, но вот плохо, что он ленив, с трудом закончил начальную школу. Проня усмехался, не понимая, как это нужно учиться петь, он родился с таким голосом, вот и поет. Да закончи он хоть и десять классов и еще что-то там, как советует молоденькая учительница, присланная вместо Екатерины Владимировны, умершей по старости, разве станет он петь или играть лучше, да никогда. Если кого учат петь, то уж толку с него не будет, это ясно.
Учиться Проне не хотелось, не хотелось работать, а хотелось петь и играть, чтоб постоянно был праздник, но работать его заставляли, в семь лет он уже возил на быках копны в сенокосы, в двенадцать — греб на конных граблях подсохшую кошенину, в пятнадцать стоял на стогах, подрос еще — стал учетчиком, позже — бригадиром. Мать за ним доглядывала, насколько хватало сил ее и времени, за игру и пение рано начали приглашать Проню по гулянкам, рано попробовал он выпивку, гуляли допоздна, и если утром учительница спрашивала учеников, почему опять не пришел в школу Терехин, то кто-нибудь отвечал, хоть и со смешком, что вчера гуляли у Миловановых, утром Проня с мужиками пошел опохмеляться, и это была правда — утром Проню можно было найти там, где он вчера подыгрывал.
Лет в четырнадцать Проне, со словами «пущай привыкает», впервые поднесли хмельного, в пятнадцать, с облегчением освободясь от школы, считал он себя уже парнем. С осени начинались свадьбы, праздники и вечеринки, дни рождения, всякие выпивки. Проню непременно приглашали, в каждой избе он должен был играть, плясать и петь, в каждой избе должен был он выпить. Сначала Проня выпивал полегонечку, помня вроде, что он еще подросток, а окрепнув, пил вровень с мужиками, но и тут отличался он от мужиков — никто никогда не видел его в лежку пьяным, никому не приходилось тащить Проню на себе домой. Как бы ни был он пьян, Проня вставал из-за стола, благодарил хозяев, брал под мышку гармонь и брел самостоятельно домой — один или с соседями по переулку. Но выпивки полюбил Прокопий Терехин, это было замечено всеми.
Одни говорили, что Прокопий — человек пропащий, толку с него не будет, к тридцати годам сопьется, что держится он, пока жива мать, а умри мать — и ему хана, песнями не проживешь, жизнь не из одних праздников составлена. Другие уверяли, что Проня не так и прост, как о нем думают некоторые. Выпивает частенько, но пьет с умом и не на свои, а по угощению. Ни разу не ввязался ни в одну ссору, ни в одну потасовку, ни в семнадцать, ни в двадцать, ни в тридцать лет. В избе, хоть и скособоченной, уют, опрятно, в избе старается мать, конечно, но и на дворе порядок, хозяйство из года в год держат необходимое, за солью к соседям не ходят, всегда запас дров, запас сена; как бы ни загулял Проня с вечера, утром на работе обязательно — ни дня не пропустил рабочего, хоть копновозом был, хоть и учетчиком, хоть и бригадиром. А ты говоришь — пропадет. Другой пропадет — не он. Не гляди, что крыт по-амбарному, соображает не хуже нас с тобой.
То же самое думала о Прокопии и Алена, наблюдая за ним, встречаясь иногда взглядами. Взгляд круглых совиных глаз Терехина был более чем осмысленным. Да нет, не глуп он, Прокопий Терехин, сам иного научит жить, ежели кому совет его вдруг понадобится.
Так и прожил Проня под гармонь и песни до тридцатилетнего возраста, с двадцати лет считаясь женихом. Не одной девке иссушил, по словам баб, сердце песнями и гармонью, не одну девку уводил за амбары вечерами, но ни на одной не женился, заставляя подруг своих временных краснеть перед мужьями в брачные ночи. Не женился и на Марии Сереминой он. Правда, ни одна из подруг не родила от него, а Серемина родила двух. Но что делал он, Прокопий, с Аленой игрой своей, голосом своим осенним, то знала она одна. Вот стоит Алена на пустом сенокосе среди облетевших уже перелесков, слушает шум и свист ветра в холодных голых ветвях, а слышит рыдающий голос Терехина, песни его, перенятые от матери. Весной, держась за ветку черемухи, наклоняясь над булькающим ручьем, смотрит Алена в светлые струи, но это не воды переливчатые звуки, это гармонь Прокопия ведет мелодию, это он играет для себя, задумавшись…
Еще до того, как стала Алена приходить к тополям, она уже попала под воздействие его игры и голоса. А в ту весну, семнадцатую, почувствовав себя девушкой, дожидаясь вечеров, чтобы не пойти степенно, а почти побежать за речку, за мост, Алена вся трепетала при томительных звуках Прониной гармошки, делавших еще нежнее и печальнее зыбкие весенние и летние вечера. Воздействие его игры и пения на Алену было так велико, что она не раз ощущала, как плывет под ногами земля, а ноги становятся непослушными, теряя силу. Будь он еще и красивым ко всему, думала Алена, глядя на Терехина, можно в былинку высохнуть, не видя внимания его, разумом тронуться, руки на себя наложить. Но внешность! Она не отталкивала от Прокопия, но и не притягивала, когда он не играл и не пел. Внешность как бы создавала определенное равновесие.
Ведь он же мне совсем не противен, раздумывала не раз Алена, стоя среди ровесников, посматривая на играющего Прокопия, стараясь обратить на себя внимание его хоть чем-нибудь. Нет, не противен. А когда он поет, то преображается совершенно, меняется, перед тобой уже другой человек, и ты не думаешь о том, что у него острый нос, и кривые зубы, и птичьи глаза, это не имеет никакого значения. Он поет — и ты поешь