Адмирал понимал, что его визит на станцию Маньчжурия не только не способствовал умиротворению атамана и налаживанию взаимопонимания с ним, а наоборот, предельно обнажил внутренний их конфликт. И подтверждение тому появилось очень скоро. Прибыв в Иркутск, он еще только обдумывал, каким образом поставить зарвавшегося атамана на место, как неожиданно от Семёнова пришла телеграмма, которая довела Колчака до грани бешенства.
Еще бы, оказывается, этот недоученный есаулишко требовал от него сложить с себя обязанности Верховного правителя России, передав их кому-либо из троих названных им претендентов: генералу Хорвату, атаману Дутову или генералу Деникину. При этом адмиралу не составило труда догадаться: кому бы из вышеуказанных он ни передал бразды управления, в конечном итоге они окажутся у этого коварного «монгола» Семёнова. Так как только в подобном случае тот удовлетворил бы свои амбиции.
К тому же выяснилось, что, предлагая свои кандидатуры, атаман даже не поинтересовался у этих уважаемых людей, а согласны ли они противостоять Верховному правителю, принимая эту высокую должность.
Ответом охамевшему есаулу как раз и стал приказ адмирала об отстранении его от всех занимаемых им должностей и о предании суду. Хотя заранее ясно было, что приказу этому атаман не подчинится, и никаких способов воздействия на него у Колчака не найдётся. Понимали положение вещей и Хорват, и Дутов, и другие генералы и атаманы, пытавшиеся как-то помирить двух влиятельных деятелей. Причем все названные Семёновым господа от поста Верховного правителя России тотчас же отреклись.
Особенно удивил и разочаровал нашего атамана резкий отказ генерала Деникина, хорошо известного тогда уже во всей бывшей империи. Атаман Дутов тоже обратился к Семёнову с открытым посланием, где призывал признать адмирала Правителем «во имя общего блага» и ни в коем случае не препятствовать прохождению по железной дороге военных грузов.
Вот тогда-то Семёнов и понял, что на сей раз проиграл Колчаку в самом важном – политическом турнире. Причем далеко не рыцарском.
Не спасла его репутацию даже специально написанная брошюра, в которой атаман давал свою оценку «конфликту с Омском», уличая при этом адмирала в неготовности к бремени полномочий Верховного правителя страны и в откровенном бонапартизме. Он «с удовольствием встретил назначение Колчака военным министром Директории», но не считает возможным для того становиться диктатором, «в силу его личностных особенностей».
Увы, «личностные особенности» адмирала тогда уже мало кого волновали. Все исходили из соображений, что теперь уже «не до жиру…», Отечество спасать надо. Причем несколько высокопоставленных в крае людей резонно заметили атаману: мол, именно такой «прожжённый бонапартист» и нужен сейчас растерзанной, деморализованной России.
…Казалось бы, дела минувших дней. Но именно сейчас, в последние часы жизни, обречённый атаман с особой скрупулезностью отслеживал и анализировал все более или менее важные события из той своей, прошлой, жизни.
19
Проскрежетала дверь камеры напротив. Прозвучали слова конвойного, и оба смертника прислушались, пытаясь понять, куда это: на допрос, на суд, на расстрел? Зная, что их ведут именно на казнь, многие отваживались кричать, прощаясь с теми, кто пока еще остается в застенках, а чаще всего называли свое имя, чтобы тот, кому чудом выпадет вырваться отсюда, сообщил его родным. Хотя и понимали, что на Лубянке чуда не случается, а конвойные эти крики души жесточайше пресекали. Впрочем, тот человек, кого выводили в данную минуту, стоически молчал…
– Мы еще достаточно молоды, но стоит оглянуться: Господи, сколько упущенных возможностей! Знать бы, какими они станут, послевоенная Россия и непокорённая Европа… – с тоской неискоренимого мечтателя в голосе произнес Родзаевский, запрокинув голову и глядя на светлый квадрат зарешеченного окошечка.
– Этого нам уже не дано, – раздраженно заметил Семёнов. – Прошу, ради всех святых, полковник, позвольте мне остаться наедине с самим собой.
В течение тех нескольких месяцев, которые они провели в одной камере, Нижегородский Фюрер держался с атаманом холодно, а порой и надменно. «Сокамерные» отношения между ними складывались так же трудно, как и деловые в первые годы восхождения Родзаевского на вершину эмигрантского фашистского движения. Еще бы, когда его партия достигала чуть ли не двадцати тысяч членов с отделениями в нескольких ведущих странах, он уже видел себя в одном ряду с диктаторами Франко, Гитлером и Муссолини. Поэтому считал, что Белое, в особенности казачье, движение, видевшееся ему всегда анархистско-партизанским, давно исчерпало себя и требует полной замены фашистским.
Подручные Берии, несомненно, знали о сложности их взаимоотношений. Потому и свели в одних стенах, чтобы самим присутствием Нижегородского Фюрера постоянно давить на психику Семёнова, все еще более или менее сохраненную и почти уравновешенную. И не ошиблись: всякое общение атамана с Родзаевским почти с первых же слов перерастало в схватку. В друг друге их раздражало буквально все: от политических взглядов – до манеры общения. А само присутствие этого человека вызывало у Семёнова психологическое отторжение. Воинственное какое-то неприятие.
– А ведь вам только что явился этот азиат-предвещатель, Живой Будда, – проговорил Родзаевский. Семёнов обратил внимание, что на сей раз в голосе его прозвучала не ирония, с которой он обычно обращался к прошлому атамана, а некая заинтригованность.
Григорий понимал, что полковнику тягостно и страшно оставаться наедине с собой, своими мыслями и душевными терзаниями. Поэтому, отбросив амбиции, он тянулся сейчас к старшему и более стойкому, как новобранец перед первой атакой к своему единственному покровителю – «всесильному и заговоренному от пуль» унтер-офицеру.
– Вы правы, полковник, – всепрощенчески благодушно признал атаман. – Он действительно явился, этот жрец жрецов. Я видел его перед собой, как вижу вас.
– Пожелал напомнить о своем давнем пророчестве?
– Очевидно.
– Простите за любопытство и назойливость, но давно порывался спросить вас: большевичок ихний, Ульянов-Ленин, в дни эти судные вам, случайно, не являлся?
– Издеваетесь, Фюрер?
– Всё ожидал: спросят ли прокурор или судья о том, встречались ли вы с вождём «мигового пголетагиата», – скопировал полковник речь Ильича. – Но они почему-то не спросили.
– Знают потому, что не встречались, – отрубил атаман.
– Хотя, по-моему, судьи, очевидно, упустили этот момент. Или же получили указание из Кремля: такое имя всуе не упоминать, а то, поди знай, какие подробности подобных переговоров могут всплыть.
– Указание, скорее всего, было. Однако с Лениным я действительно не встречался, – еще жестче проговорил Семёнов, раздражаясь неверием Родзаевского. – Как говорится, не имел чести.
– А легенды харбинских трущоб свидетельствуют о другом.
– Знаем мы эти байки. Сколько их ещё появится после нашего ухода – и правдивых, и лживо неправедных – да пойдёт гулять и по Даурии, и по всей Руси, полковник!.. Впрочем, в конце ноября 1917 года, незадолго до первого нашего отхода из Читы в Маньчжурию, мы действительно общались с ним.