1
Ливень, разразившийся в то июльское утро над Харбином, был настолько мощным, что в течение какого-нибудь часа Сунгари взбухла, словно поражённая тромбами огромная вена, и казалось, что потоки свинцово-черной «крови земли» вот-вот хлынут на окраины города. Но ливень утих так же неожиданно, как и начался, и река застыла на последней грани своих берегов, чтобы ещё через какое-то время обессиленно отступить в глубокое каменистое русло.
С балкона своего дома, который был уже не столько жильем, сколько штабом Белого движения и центром всей русской жизни в Маньчжурии, атаман Семёнов осматривал реку, словно рубеж, который его армии неминуемо придется форсировать. И какое-то странное предчувствие угнетало его душу – предчувствие того, что эта река будет последней, и даже если волны помилуют его, то на том берегу все равно ждет гибель.
«Такое же предчувствие, как у Наполеона на берегу Березины? – робко попытался он выяснить сущность этих предчувствий. Причем задавал этот вопрос не себе, а кому-то, кто, как генералу казалось, уже давно вел его по этой жизни: ангелу ли, сатане ли, потустороннему ли двойнику или еще какой-то там сущности. – Но пока что я не потерпел ни одного крупного поражения. Хотя и ни одного сражения тоже пока не выиграл, – с грустью заметил он, всматриваясь в рой приземистых фанз, постепенно вырисовывавшихся в глубинах редеющего тумана и все отчетливее обретающих свое истинное очертание. – Да, не выиграл, в соболях-алмазах! Ни одного по-настоящему крупного, важного сражения. И вообще, похоже, что это не твоя война, генерал-атаман, не твоя! Свой шанс ты упустил еще тогда, в гражданскую…».
Он взглянул на часы. До появления полковника Родзаевского оставалось сорок минут. Обычно полковник был по-немецки точен и по-японски вежлив. Он даже водки стал употреблять значительно меньше, дабы, как сам выражался, «вытравить из себя остатки русского свинства».
Ну, что касается этого самого «свинства», то тут Семёнов не возражал. Уж чего-чего, а этой «добродетели» у его казачков всегда хватало. И все же…
С того времени, когда Константин Родзаевский возглавил сначала Российский фашистский союз, а затем и Русскую фашистскую партию[1], он не считал возможным для себя и дальше скрывать то презрение, что накопилось в нём по отношению к русскому разгильдяйству, пьянству и особенно к «хамскому выражению способа мыслей», как витиевато изъяснялся по этому поводу сам полковник.
Это его «неприятие всего русского во имя Великой России» стало ещё более заметным, когда в 1937 году он оказался во главе Харбинской секретной школы[2], где пытался соединить техническую вооруженность немецких спецшкол с восточными методами физической и моральной подготовки японских самураев, а также современных разведчиков. То есть, как любил выражаться сам Родзаевский, «сабельную казачью удаль» он стремился «загнать в каноны европейской цивилизованности и восточной выживаемости».
Вспомнив это выражение Родзаевского, генерал снисходительно погасил презрительную улыбку. Полковник действительно обладал удивительным даром любую банальщину облачать в замысловатые словесные формулы. И следовало признать, это очень часто ему удавалось. Во всяком случае, на совещаниях командного состава армии «выраженьица» Родзаевского теперь уже нередко можно было слышать из уст других полковников и даже генералов.
Семёнов вошел в кабинет, обставленный в старинном дворянском стиле из всего, что удалось найти истинно русского, вообще европейского, в Харбине. Просторный, с двух сторон завершающийся большими полукруглыми эркерами, зал по существу уже был превращен в музей атамана Семёнова. Экспонаты красовались везде: вывешенными на стенах, выставленными на полках шкафов, которые по идее должны были бы заполняться книгами… На каждом из трех п-образно поставленных столов царили статуэтки его кумиров: Чингисхана, Наполеона, Колчака, а теперь еще и недавно подаренная ему русским фюрером Родзаевским – фигура Адольфа Гитлера.
Впрочем, все они пылились здесь лишь до той поры, пока не появится статуэтка его самого, атамана Семёнова, уже заказанная одному местному скульптору из семьи тех русских, что прибыли в Маньчжурию еще полвека назад. Генерал и сейчас старался никого не впускать в свой кабинет-музей, – для приемов у него существовал другой, рабочий, на первом этаже, – а тогда уж путь сюда вообще будет заказан кому бы то ни было.
«Когда вернемся в Россию, прикажу, чтобы этот кабинет, как он есть, перевезли в Читу», – решил Семёнов, садясь в удобное, обшитое зеленым бархатом, кресло. Именно в Читу, а не в заезженный Петербург, превращенный в сонмище интеллигентствующих предателей и масонствующих развратников, уж тем более – не в идеологически извращенную коммунистами Москву. Пусть для кого-то Чита кажется забытой Богом и людьми провинцией, но именно этот город будет объявлен когда-нибудь колыбелью Семёновского казачьего движения. «Освободительного, – подчеркнул генерал, – движения». Колыбелью и столицей Великой Даурии[3]. Она же станет первым городом, который атаман изберет для своей ставки.