Оно и неудивительно. Я теперь определенно делаюсь больной от музыки, а уж тем более от такой. Подумать только: звучало штук пятьсот разных инструментов, клянусь, не меньше, а еще орган и певцы на хорах. Видать, композитор решил про себя: пускай галдят, жалко, что ли? И галдеж стоял оглушительный. То тебе контрабасы отдельно, то трубы, а потом все пятьсот вместе, так что даже потолок сотрясался.
«Ну, — подумал я, — по крайней мере избавлюсь от этого окаянного грохота. Все, хватит с меня и концертов этих, и всех моих запутанных делишек. Не играю я больше в прятки, потому как не хочу».
И надо же было так случиться, что на сей раз барышни снова запросились в кафе.
— Я хочу кофе со сливками, — объявила старшая.
— А мне — яичный ликер, — сказала младшая. Нежно и кротко. Даже губки облизывала заранее, предвкушая удовольствие. Но вдруг спохватилась.
Господи, да как же можно, ведь она только что встала с постели. Видимо, она решила оставить нас наедине.
— Как вы это себе представляете? — вырвалось у нее в сердцах, словно это мы ввели ее в соблазн. Видно было, что сердечко ее разрывается, но ради нас она готова пожертвовать даже яичным ликером. — Из-за меня не беспокойтесь, — с горечью произнесла она. — Я и одна доберусь домой. — И с этими словами ушла, не оглядываясь.
«Ну, что же, — подумал я, — тем лучше. Выложу все напрямик. Даже хорошо, что малышка ушла».
Не откладывая в долгий ящик, я изложил свои взгляды на музыку. И не какими-то там экивоками, а в открытую и, надо признать, столь неожиданно, словно намеревался вмиг сразить ее.
— Не нравится мне эта музыка, ничуть не нравится, — начал я.
И хотя до сих пор были у меня разные причины скрывать от нее свое мнение, но сейчас пора сказать друг другу правду. Так будет лучше.
— Как это понять? Вам совсем не понравилась музыка? — кротко воззрилась она на меня.
— Совсем. Ничего не нравилось! — с нажимом ответил я. (Конечно, это было сплошным преувеличением, излишне говорить, что некоторые произведения вполне пришлись мне по душе, но что поделаешь, когда прорывается долго сдерживаемый гнев.)
— Все не нравилось, мадемуазель, — повторил я. — Скучные эти произведения, как пареная морковь…
По коже побежали мурашки от наслаждения, что я наконец-то высказался.
Поразительно, с каким спокойствием отнеслась она к моей вспышке, с каким терпением. Вроде бы даже не очень удивилась — правда, слегка опустила глаза, словно человек, пытающийся справиться со своими чувствами или перелистывающий книгу. Так воспринимают люди науки неприятные истины.
«Таково положение дел», — наверняка подумала она про себя.
Это ее благородство еще более подчеркивало мою вину. Судя по всему, я действительно человек необузданный. Ну для чего, спрашивается, мне понадобилось так жестоко обращаться с этой девушкой? Разве не испытывал я к ней доброты или человеколюбия? Ведь даже на этот вопрос я не могу ответить: нет, мол, не испытывал. Тогда откуда во мне эта убийственная радость, будто я шандарахнул лопатой ее по темечку, будто свалил с души неподъемный мешок и швырнул его прямо ей в голову. Зато верно, что засела в этих так называемых культурных созданиях фальшь, пронизавшая их до мозга костей, ни черта они не смыслят в искусстве (не говоря уж про жизнь!), не знают-не ведают, когда и что следует считать хорошим и прекрасным. Вся суть их сводится к умствованию, они постоянно задаются про себя вопросом: а что сказал бы по этому поводу некий выдающийся разум? И в соответствии с этим соразмеряют свои восторги — видимо, так действует этот процесс. Но беда ли это? Почему бы и не признать за фальшью право на существование?
— Однако не думайте, будто бы я такой уж круглый дурак, — плутовато глянул я ей в глаза. — Пусть даже я не умею гладко выражать свои мысли. Этими вопросами я занимался еще в молодости, — говорю я теперь уже в легкой светской манере, с достоинством кивая головой, чтоб она не подумала, будто бы судьба свела ее с каким-нибудь охламоном, этаким неотесанным болваном, который мелет, что на ум взбредет.
— Прежде я очень хорошо умел играть на гобое в дуэте со скрипкой, что не так-то уж просто, мадемуазель, но у нас, голландских меломанов, это чуть ли не вошло в традицию.
После чего и выложил ей все в подробностях: занудство ораторий с их бесконечными речитативами, безрадостную пустоту мелодекламации, словом, все, что на душе накипело.
— Послушайте меня, мадемуазель, — разошелся я. — Плохие эти произведения, уже хотя бы потому, что чересчур длинные, и не только полны заурядных формальностей, но и перенапрягают внимание. А теперь слушайте меня внимательно. Как по-вашему, что такое искусство? Игра и игривость, сплошная легкость? Или же вам кажется: то, что в этой области не ублажает чувственность, не овладевает нами спонтанно и всецело или же, по крайней мере, не в той степени, как можно получать от этого истинную радость? Ту, что мы называем радостью жизни. Ведь вы путаете обязанности с наслаждением. Вы стремитесь учиться или повышать свой культурный уровень, а воображаете, будто получаете радость. Вы усердно внимаете, мадемуазель, а думаете, будто охвачены восторгом. Жажду знаний вы изображаете даже перед самой собой, говоря себе: «Ах ты, Боже мой, да это же Бах! Стало быть, даже речитативы должны быть превосходны»…
Она вновь слегка потупилась. И вновь не теряя терпения.
— Ну, а короткие произведения? — осведомилась она бесстрастным тоном.
— Господи, ну, что тут сказать! — воскликнул я, проявив отличную выдержку и еще глубже спрятав свою враждебность. — Не много радости я в них нашел. Взять, к примеру, эту песенку: «Мал золотник, да дорог. Взгляните на жемчуг, взгляните на розы — тоже малы? Да, малы, но как дороги вам!» — Это, по-вашему, песня? Обывательское нравоучение, как бы занимательно ни подчеркивал сочинитель ничтожно крохотные размеры жемчужины: «Ах ты, це-е-енная, бесценная моя!..»[15]Напевать этот «шедевр», занимаясь глажкой белья или потешая своего ребенка? Я готов был на стенку лезть, когда публика пришла в экстаз и чуть не отбила себе в кровь ладони.
— И вы тоже, — мигом вставила мадемуазель.
— Что значит — и я тоже?