На следующий день Ленни, взяв с собой рыжего спаниеля Робеспьера, уехала в Ялту.
…Со стороны подъездной аллеи раздался звук клаксона, шорох шин по гравию и скрип тормозов. Ожогин с удивлением поднял голову. Он сидел на своей любимой каменной террасе на бывшей даче Нины Петровны Зарецкой, а с прошлой недели — его собственной. Зарецкая так быстро ответила согласием на предложение продать дачу, будто стремилась как можно скорее избавиться от дома, в котором пережила, быть может, самые болезненные минуты жизни. Он переехал тотчас, как только бумаги были подписаны, и, водворившись в своей старой спальне, уже неделю спал на продавленном диване, пытаясь в складках одеяла, в ямках подушек, в глухом постанывании и скрипе пружин уловить воспоминания о первой их с Ленни ночи. Будто случайные ее кадры могли затаиться в темноте, и если напрячь зрение и слух, то можно снова вызвать их и глянуть на них, беззвучно повторяя ее и свои слова. Может быть, именно так и смотрят настоящие мелодрамы самые преданные зрители? Затаившись в многообещающем мраке воспоминаний?
Однако, переехав, он обнаружил, что без Чардынина, без Пети, который тоже завел взрослую жизнь, покинув их общее холостяцкое логово, и с тоской по Ленни чувствует себя совершенно обездоленным и никому не нужным в огромных пустых комнатах. По вечерам он в унынии сидел на террасе. Июнь, распахнувший небосклон и наполнивший сад запахом меда, не радовал его.
Вот, кто-то приехал… Он с раздражением подумал о том, что сейчас надо будет «делать лицо» и вести пустую беседу. Встал и, перегнувшись через перила, стал смотреть на дорожку, огибающую веранду. В кустах мелькнуло белое платье. Еще секунда…
По дорожке шла Ленни. Что-то неуловимо изменилось в ней. Он почувствовал это, но еще толком не понял что именно. Она шла очень медленно, глядя в землю и тихо улыбаясь самой себе. У ног ее вился рыжий спаниель. Со стороны дома к ней катились с лаем и визгом пудели Чарлуня и Дэзи и спаниель Бунчевский. Подлетели, затанцевали, запрыгали, пытаясь лизнуть ее в нос. Она засмеялась, села на корточки и принялась трепать их.
— Ну, здравствуй, здравствуй, Дэзинька! Здравствуй, Чарлуня! Буня, а ты что такой хмурый? Вот вам новый товарищ, Робеспьер, можно попросту — Робби. Буня, ну ты совсем мизантропом заделался! Ревнуешь, что ли? Иди, понюхай Робби. Робинька, это Буня, он тут главный. Слушайся его во всем.
Она все болтала, и болтала, и смеялась, а Ожогин, боясь вздохнуть, глядел на нее сверху. Наконец прошептал:
— Ленни.
Она подняла голову. Неужели услышала его шепот в этом гвалте? Выражение ее лица переменилось. Она больше не улыбалась. Смотрела настороженно и выжидающе.
— А я не одна, — сказала она.
— Я вижу. — Он кивнул на рыжего спаниеля.
Она нахмурилась.
— Я не одна, — настойчиво повторила она, глядя исподлобья, и он вдруг понял.
Он понял, и что-то жаркое, ослепительное, огненное накатилось на него, чуть не сбило с ног, накрыло с головой и подняло — ошеломленного и оглушенного — в воздух. Потом отступило, откатилось, и он обнаружил себя по-прежнему стоящим на террасе, вцепившись в перила. Вдруг он сорвался с места, бегом пересек террасу, пролетел лестницу, пронесся по двору и, огибая дом, неожиданно остановился. Испугался — сейчас завернет за угол, а ее нет. Он пошел осторожно, с колотящимся сердцем, все замедляя и замедляя шаг, почти крадучись. Выглянул из-за куста на дорожку.
Она стояла, опустив руки, и ждала. Он бросился к ней и стал судорожно ощупывать ее лицо, голову, плечи, руки, как будто за те две минуты, что она оставалась без присмотра, что-то могло повредиться в ней.
— Сейчас… сию секунду… — бормотал он, задыхаясь.
Она, смеясь, отводила его прыгающие руки, а сама уже обнимала, гладила лицо, волосы, шею.
— Что сейчас? Что сейчас? Да скажи ты толком!
— Сейчас венчаться! Сию секунду!
Они венчались назавтра, в маленькой церковке, недавно выстроенной Ожогиным в одном из укромных уголков Нового Парадиза.
Коробки с «Фантомом…», которые Ленни привезла с собой, были поставлены в ротонде — ее бывшей монтажной, — да так и стояли под столом, ожидая, когда ими распорядятся. Несколько раз Ожогин предлагал Ленни устроить просмотр, но она отмахивалась.
Ожогин не настаивал. Когда захочет — покажет, и они вместе решат, что делать. Ленни же испытывала к собственному произведению странное чувство недоумения и отчуждения. Фильма пугала ее. Сказать по правде, она не знала, как к ней относиться. Реакция киношников и друзей-художников на московском просмотре выбила ее из колеи. Если ничего не поняли люди, которые должны были все понять, то что говорить о публике? А может быть, это она ничего не понимает и на экране действительно — сумбур, хаос? Но месье Гайар с его восторгами… Ленни не знала, кого слушать, и слушать ли вообще кого-нибудь. И себе перестала доверять… Пусть пока пленка полежит в тишине. Понимание Ожогиным ее смутного состояния, его деликатная поддержка и молчание успокаивали ее.
Днем она ездила с ним на студию. Смотрела, как снимают другие. Невнятные пока идеи следующей фильмы уже бродили у нее в голове, но она не торопилась, давая им свободу вызревания. Она вообще в это лето никуда не торопилась, что было так несвойственно ее натуре. Все время прислушивалась к себе и находила внутри себя нежный отклик на потаенные мысли. Лето бабочкой порхало вокруг нее. Было безоблачно и тихо.
Как-то на студии Ленни услышала разговор о Зарецкой — та спешно продала свой пай и, кажется, навсегда уехала за границу — и вечером вдруг спросила Ожогина:
— Ты любил Нину Петровну?
— Нет!!! — выкрикнул он.
Ленни сжала его руку: он не на шутку испугался, что она может засомневаться в его преданности. А если бы даже и любил… С недавних пор для нее существовало только «сейчас».
В другой раз, когда она, смеясь, рассказывала о том, что творится на съемочной площадке Кторова: «Ты не представляешь, он ездит на велосипеде с одним колесом! Он удивительный!» — то увидела, как напряглось лицо Ожогина.
— Что с тобой, Сашенька? — спросила она, оборвав себя.
— У тебя был с ним роман, — сказал он странно-равнодушным голосом, глядя в сторону.
— С Кторовым? С чего ты взял? — удивилась она.
Он стремительно повернулся к ней, и на лице его возникло то беспомощное, трогательное и податливое выражение, какое бывает у очень близоруких людей, когда они снимают очки, и которое она запомнила со времен их первой ялтинской встречи на приеме у Кторова.
— Так не было? Не было? Померещилось? — быстро проговорил он, целуя ей руки. Хотел спросить об Эйсбаре. Но не стал.
С того момента, как он узнал, что — непривычно даже ' произнести слова «она носит его ребенка»! — его мучил один вопрос: а можно ли теперь к ней прикасаться? Когда она приехала, он с ног до головы изласкал ее поцелуями, сам себя не узнавая, — с юности был чопорен во всем, что касается спальни. Изласкал и — остановился. «Милая, надо справиться у докторов», — прошептал он. И снова целовал, целовал тонкую кожу, пахнущую цитрусовыми духами, и не удивлялся, что, повинуясь ее рукам, целует совсем уж запрещенную влажную выемку, а бледное, все еще мальчиковое тело его Ленни выгибается перед ним доверчивой струной. И ее такой сладостный тихий стон звучит в утренней мгле.