неистовств холопской мести, у нашего автора не менее наглядным и выразительным, чем картина погрома помещичьей усадьбы: но в высшей степени характерно признание автора, что для мести были основания, что господа заслужили лютую ненависть своих рабов. Картина, как богатые, «в скверне лихоимства живуще», заботятся о кабаках, «чтобы весь мир соблазнити» и на деньги, добытые взятками и грабежами, «созидают церкви божии», и голоса бедняков не слушают, «в лицо и в перси их бита повелевают, и батогами, которые злее зла, кости им сокрушают, и во узы, и в темницы, и в смыки и в хомуты их присуждают»: эта картина принадлежит к числу самых ярких не только в этом памфлете, но во всей литературе Смуты. Но если для объяснения тушинских неистовств приходилось припоминать все социальное зло, какое накопилось в Московской Руси к началу XVII века, то очевидно, что для самого нашего автора дело было не в одной «бесов злейшей» злобе русских людей, приставших к тушинскому «царику». То восстание общественных низов против общественного верха, которого еще рано было искать в казацких движениях или в болотниковском бунте, теперь начинает действительно проявлять себя под покровом тушинских отрядов. И национальный состав последних был здесь не безразличен; бунтовавшие помещики все же оставались помещиками — и по отношению к крестьянским побегам и крестьянской крепости враг Шуйского был солидарен с его сторонником. Собравшись под Москву вместе с казаками в самую критическую минуту, летом 1611 года, дети боярские не позабудут, что беглых крестьян и людей надо «по сыску отдавать назад старым помещикам». Будь тушинская армия сплошь русско-помещичьей, романовскому памфлетисту не пришлось бы описывать тех сцен, которые мы выше видели. В ином положении находились наемные польские отряды: хотя и шляхетские по своему составу, они, не собираясь оставаться в стране, не были связаны общностью интересов с местными помещиками. Поддерживать московский общественный строй было бы слишком сложной и далекой для них задачей: и трудно было бы этому удивляться, когда мы знаем, что двести пятьдесят лет спустя гораздо более просвещенные русские дворяне, Самарины и Черкасские, находили же возможным опираться на польского крестьянина против польского помещика. Чего же было спрашивать в XVII веке с «вольных рыцарей» типа Лисовского или Рожинского? Все, что увеличивало «смуту», в самом непосредственном смысле этого слова, было им выгодно, так как делало все более влиятельным положение польской военной силы, единственной организованной силы среди этого хаоса. А добычу у взбунтовавшихся холопов легко было и отнять потом, ибо что же могли сделать полу-безоружные погромщики против отлично вооруженной и вымуштрованной польской конницы? Эта связь двух фактов, — социального движения и паразитировавших в стране иноземных отрядов, — не могла не стать ясной людям, которые наблюдали дело вблизи и притом в такой подробности, в какой оно нам уже недоступно, особенно, когда эти люди в деле были непосредственно заинтересованы. Патриотизм русских помещиков, таким ярким пламенем вспыхнувший в 1611–1612 годах, появился не на пустом месте. Он был, как и всякий патриотизм, впрочем, особой формой классового самосохранения.
Мы увидим в своем месте, какие особые причины, после падения Шуйского, обострили это чувство и заставили помещиков, позабыв все их разногласия, сплошной массой двинуться на внедрившегося в страну иноземца. Но мы увидим также, что это движение, будь оно только дворянским, было заранее осуждено на неудачу. Помещичье восстание 1612 года победило, опираясь на торговый капитал. Какой интерес для этого последнего представляла борьба с польско-тушинской армией? Мы до сих пор принимали как факт, что посадские были на стороне Шуйского: но нельзя же объяснить этот факт только тем, что царь Василий был посажен на престол московской буржуазией. Она задолго до 1610 года могла убедиться, что избранный ею государь «несчастлив» и что из-за него «кровь христианская льется беспрестанно». Пора анализировать то понятие «буржуазии», которым мы до сих пор оперировали как само собою разумеющимся. К счастью, наши источники дают для этого достаточный материал. Стоявшие за царя Василия, а позже против царя Владислава города, отрезанные часто от своего организационного центра в Москве, должны были вырабатывать свою организацию, и с этой целью поддерживали между собою деятельные сношения. Ряд документов, относящихся к их переписке между собою, до нас дошел. Самыми ранними из них являются «отписки» устюжан к вычегодцам от конца ноября 1608 года. Исходной точкой для переписки Устюга с Сольвычегодскою явились вести о занятии тушинцами Ростова и Вологды (временно даже эта столица Поморья подчинялась «вору»): событие это устюжане рассматривали как проявление Божьего «праведного гнева на всю Русскую землю», и уповали на то только, что по дальности расстояния до них гнев Божий, может быть, еще и не дойдет. Но и к ним уже прибыл тушинский агент, Никита Пушкин, так что географические аргументы им самим казались не особенно утешительными, и приходилось лелеять себя надеждами, что неизвестно еще, чья возьмет, — «не угадать, на чем совершится», да подбадривать себя совершенно уже нелепыми для той поры слухами, что кн. Михаил Васильевич Скопин-Шуйский «Тушино погромил». Как бы то ни было, необходимость целовать «вору» крест казалась близкой, а это было крайне неприятно не столько само по себе, сколько по последствиям, обычно сопровождавшим это событие в других городах. Когда в Ярославле «чернь с князем Федором Барятинским крест целовала царевичу Димитрию Ивановичу», из Ярославля «лучшие люди, пометав домы свои, разбежалися». И здесь, в Устюге, во главе антитушинского движения мы находим тоже «лучших людей»: роль главного оратора на сходке, решения которой передает первая из «отписок», взял на себя кабацкий откупщик Михалко. И обращалась устюжская буржуазия в Сольвычегодскую к своим социальным сверстникам «посадским и волостным лучшим людям», рекомендуя им, в свою очередь, поговорить «со Строгановыми».
Наиболее полную картину этой внутригородской социальной борьбы, представляющей полную параллель сельскому движению, описанному автором романовского памфлета, дает псковский летописец. Псков после Москвы и после разгрома Новгорода Иваном Васильевичем был, вероятно, крупнейшим экономическим центром России. Классовые отношения, в их тогдашней форме, были там наиболее развиты, и смена классов у власти выступает поэтому в летописи особенно отчетливо. Антагонизм «лучших» и «меньших» здесь наметился очень рано — и как раз в связи с признанием или непризнанием правительства Шуйского. Еще в дни болотниковского бунта последний в числе других городов запросил денежной помощи и у Пскова. Городское правительство, гости, готовы были дать деньги — не свои, разумеется, а собранные со всего Пскова. «Черные люди» очень неохотно подчинились платежу и послали в Москву своих выборных, на которых гости доносили как на крамольников и которые в Москве