Одним словом, Геродот — настоящее, может быть, самое характерное воплощение античного эллина со всеми его достоинствами и недостатками, как близкими нам, так и непонятными для нас чертами. Читая его труд, мы проникаемся самим духом древнегреческой цивилизации, начинаем лучше постигать, почему в ее рамках было создано такое колоссальное, ни с чем не сравнимое количество культурных шедевров мирового значения.
Сразу же, едва открыв «Историю», мы не можем не заметить, что одна из наиболее постоянных величин в умонастроении ее автора — готовность удивляться. Уже в первой фразе сочинения Геродот говорит, что хочет описать «великие и удивления достойные деяния» (I. 1). И дальше сплошь и рядом по ходу текста: «удивительно», «удивление», «удивляюсь»… И в этом отношении он — кровь от крови и плоть от плоти Эллады.
Да, «наука удивляться» — одна из характернейших особенностей, присущих именно античным грекам. Умели ли это делать люди Древнего Востока? Похоже, что всё, абсолютно всё в мире они воспринимали как должное. Как говорится, «ничто не ново под луной». В этом чувствуется высокая умудренность старости и опыта, можно сказать, даже некая интеллектуальная усталость. К моменту возникновения эллинской полисной культуры некоторые древневосточные цивилизации насчитывали по две с лишним тысячи лет. Это много или мало? Напомним, что примерно двумя тысячами лет исчисляется история христианства. А возраст нашей страны, если считать временем ее рождения IX век, составляет «только» тысячу лет с небольшим. Если подходить с такими мерками, Восток, конечно, очень стар и даже дряхл. А что, если на таком фоне вдруг забьет живой родник мысли?
Греки появились вдруг как дети в кругу состарившихся древневосточных цивилизаций. Они пришли со своими вопросами — кто, что, как, почему? — в мир, где уже давно разучились спрашивать и где всем и всё было ясно. Широко раскрытыми глазами смотрели греки архаической и начала классической эпох на распахнувшийся перед ними мир, не уставали замечать новое, необычное, непривычное — и удивляться, находить какие-то неожиданные обертоны не только во впервые встречающихся, но и в повседневных вещах. Эта свежесть, может быть, даже наивность взгляда, это умение удивиться, восхититься, залюбоваться тем, что вдруг попадало в поле зрения, — характернейшая черта эллинского мироощущения. Напомним еще раз об автографах, оставленных греками-наемниками на ноге статуи фараона в Египте. Столетиями проходили мимо этой статуи египтяне, но никому из них и в голову не приходило, что тут есть что-то необычное. А грекам — стоило лишь раз взглянуть…
Готовность греков восхищаться проявлялась даже в такой, казалось бы, насквозь проникнутой традицией и ритуалом области, как религия, взаимоотношения людей и богов. Выдающийся исследователь древнегреческой культуры Бруно Снелль справедливо подчеркивает: чувство, которое испытывал древний грек по отношению к своим божествам, было не страхом, как во многих других архаических обществах, и даже не уважением, но в то же время и не любовью (как она понимается, скажем, в христианстве), а именно беспредельным восхищением.
Что уж говорить обо всех остальных «пластах бытия»! Парадоксальным, но, в сущности, правомерным представляется взгляд на греческую Античность как на своего рода «патологическое отклонение в семье „нормальных“ цивилизаций».
Не здесь ли истоки древнегреческой исторической мысли? Ведь сама история — в исследовательском, а не описательном смысле, как ее понимал Геродот, — это в какой-то степени не что иное, как «наука удивляться». Древневосточный (и любой другой) хронист повествовал — греческий историк искал.
Но откуда возникла сама эта потребность искать новое освещение оставшихся в прошлом фактов, не удовлетворяться тем, что о них уже известно? Удивиться — значит задуматься. Перед нами уже начало сознательного, рационального подхода к восприятию и осмыслению мира. У греков едва ли не впервые в истории человечества складывается понимание того, что повседневная рутинность бытия не безальтернативна, что мир (как природный, так и мир человеческого общества) мог бы быть иным. А коль скоро это так — неизбежны вопросы: почему же мир таков, каков он есть? и таков ли он на самом деле, как нам кажется? и почему он стал таким? и как всё на самом деле было и есть? Один вопрос влечет за собой другой, и так до бесконечности. Но это уже не «дурная бесконечность» древневосточных хроник, а творческая, идущая вглубь и порождающая открытия.
Наверное, ни один народ никогда не задавал так много вопросов, не доискивался так неутомимо до корней и первопричин всех явлений и событий, как древние греки. Может быть, это признак той самой «детской наивности» обитателей Эллады, которая озадачивала умудренных опытом египтян. Но как бы то ни было, именно греческому миру выпала судьба создать цивилизацию совершенно нового типа, не похожую ни на одну из существовавших прежде и ставшую фундаментом могучего европейского социокультурного организма, к которому принадлежим и мы. В этой цивилизации не было ничего самоочевидного, ничего заранее заданного; всё приходилось осмыслять, доказывать, обосновывать или опровергать.
Какой, казалось бы, смысл тщательно искать доказательство того факта, что диаметр делит круг на две равные половины? Это и так совершенно ясно. А между тем ученые Эллады бились над этой проблемой, формулировали ее как теорему с системой аргументации. Одним словом, в доказательстве нуждалось всё, на веру не принималось ничего. «Не верить всему подряд было достоинством по преимуществу греческим», — справедливо отмечает французский ученый Поль Вен.
В высшей степени символично, что примерно в одно и то же время, в VI веке до н. э., из греческого «удивления перед миром» родились два феномена грандиозного, мирового значения. Попытка по-новому, отрешившись от традиционных мифов, взглянуть на физическую вселенную породила философию — и сразу во всём многообразии присущих ей мнений (Анаксимандр и Пифагор, Гераклит и Парменид…). Такая же попытка нового взгляда по отношению к человеческому обществу, его прошлому привела чуть позже к появлению истории (Гекатей и другие логографы).
Ранее в этой сфере всецело господствовали мифы. Впрочем, они не были забыты и впоследствии, после появления исторической науки. Пожалуй, ни одному древнегреческому историку (не только Геродоту, но и более прагматичным Фукидиду или Полибию) не удалось, как бы они к тому ни стремились, полностью отрешиться от элементов мифологического, иррационального мышления. Мифы о героях и их деяниях воспринимались греками как бесспорные факты, как их собственная «древняя история». В этом, кстати, греки не очень грешили против истины. Современная наука об Античности всё более убеждается в том, что практически каждый герой греческих мифов действительно имел реального прототипа в истории II тысячелетия до н. э. Таким образом, большинство так называемых исторических мифов действительно отражает (другой вопрос, насколько адекватно) историческую ситуацию крито-микенской эпохи.
Здесь не обойтись без чрезвычайно существенной оговорки. Для нас миф (да и то скорее по инерции, идущей от позитивизма XIX века) предстает как нечто внеположенное по отношению к исторической истине или даже противопоставленное ей. В Античности же легендарно-мифологическая традиция «воспринималась и трактовалась как историческая». Греки, повторим, считали свои мифы не вымыслом, а собственной «древней историей» или — можно сказать и так — «священной историей». Не то чтобы мифы виделись им некой догмой, которая не может быть оспорена — скорее, напротив; мы встречаем в истории греческой культуры многочисленные примеры критики конкретных мифов. Однако критика частностей не означала отхода от общей картины мира, в которой миф служил одним из краеугольных камней. Но всё же у греков миф был уже преломлен сквозь призму разума.