«Как сердцу высказать себя? Иному как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи, — Питайся ими — и молчи» —
истина, открывшаяся еще не достигшему и тридцати Тютчеву, так и осталась закрытой для нашего героя. Наоборот, Андреев и в 40, и в 45 лет по-прежнему жаждал какой-то особой — сверхромантической — дружбы, а умную и подчас справедливую критику склонен был рассматривать как тотальное отрицание, нелюбовь, а подчас «всеобщую ненависть». Что и говорить, «он любил все огромное».
«Дорогой Алексей! Конечно, я волнуюсь, обращаясь к тебе с этим письмом и этим именем и едва ли напишу что-нибудь путное… Между нами несколько лет тяжелого молчания». В августе 1911 года, когда ему только-только исполнилось сорок, Андреев внезапно написал Горькому: «Друзей у меня, как и прежде, никого нет, кроме тебя… Люблю я тебя очень сильно». Суть двухстраничного послания сводилась к тому, что хорошо было бы забыть прошлое и зажить как когда-то в молодости: споря, строя что-нибудь общественно значимое, любя и уважая друг друга: «На душе молодо, как в ту далекую пору, и кажется, что адрес письма не Капри, а Нижний, и вообще хочется быть в числе драки»[476]. Горький был, вероятно, немало изумлен, получив исповедь Андреева, удивлен не столько содержанием письма, сколько его миролюбивым и таким человеческим тоном. Дело в том, что Алексей Максимович уже давно — и приватно, и публично — высказывался об Андрееве-писателе грубо и даже враждебно, он был твердо уверен, что тот «разменял свой талант», страдает манией величия, бессовестно врет и т. д. и т. п. Человеческая интонация послания Леонида Николаевича поставила Горького в тупик. Ответ «друг Максим» сочинял более двух месяцев, но добиться такого же мирного и дружеского тона ему явно не удалось.
«И мое отношение к тебе, Леонид, в существе и глубине — не изменилось: все так же, как и раньше, дорог ты мне, так же интересен… в талант твой верю, цену ему знаю и люблю его», — начав послание вполне миролюбиво, буквально на втором абзаце Горький скатился на менторский тон и «выдал» Андрееву за «Тьму», за «Мои записки», за славу, за дружбу с разными, вредоносными, с его точки зрения, литераторами. Правда, после перечисления «смертных грехов» бывшего друга Максимушка не советовал тому оправдываться, а предлагал вместе «заварить новую кашу»[477]. Леонид смог внятно ответить только через полгода. Излив на страницы все взаимные обиды, друзья, казалось бы, почувствовали облегчение и переписка пошла: весь 1912 год — с оговорками, с резкими несогласиями, спорами, с неоднократными предложениями прекратить переписку и встретиться, они все-таки писали: Андреев душевно и трепетно, Горький — суховато и резко, но, кажется, для них обоих эти письма стали душевной потребностью. Конечно, здесь не было уже той особой фамильярности, не было ни «Максимушки», ни «дорогой моей Леониды», Горький вообще предпочитал никак не обращаться к Андрееву, но в этих текстах все же чувствуется какая-то слабая ниточка, казалось, вот еще… одно письмо… и еще… И вот уже Леонид — как в старые времена — высылает Максимушке изданные в России книги и рукопись своего «Сашки Жегулева», вот уже Горький зовет его принять участие в организации «музея по истории борьбы за освобождение России»; последнее письмо «друга Леонида» 1912 года заканчивается словами: «Еду на Капри, завтра. Целую, очень рад, что увижу. Твой Л.».
В середине января «твой Л.» сошел с трапа парохода, примчавшего его на Капри из Неаполя, и, даже не поселившись в отеле, прямо с пристани отправился на виллу Горького. После обычных приветствий друзья поднялись в кабинет Максимушки, где, как предполагал Андреев, рухнут преграды и «польются, как встарь, глаголы живой жизни». Что случилось между ними в тот вечер — доподлинно не известно никому. Заключительную часть «свидания титанов» видел живущий тогда на Капри Иван Бунин. По его словам, в горьковском кабинете атмосфера была натянута как струна. Хозяин, мрачный как никогда, сидел в своем кресле, Андреев расхаживал по кабинету. Разговор был явно завершен, но оба друга еще не могли в это поверить, в комнате повисло «тягостное молчание», лишь изредка оно прерывалось репликами: «Да, так вот, Леонид», «Ты понимаешь… понимаешь… Алексей», «Так вот, Леонид». Бунин клялся близким, что эта сцена тянулась час, пока всех троих не позвали к чаю: «За чаем стало немного легче, хотя фальшиво-натянутая атмосфера продолжалась»[478].
«Ах, дорогой Александр Александрович, какое скверное чувство унес я с Капри от свидания с Горьким», — не открывая подробностей встречи, пишет о ней Андреев, добавляя забавную и — с моей точки зрения — глубоко верную характеристику бывшего друга: что «…учительствует сухо и беспрерывно, и, учительствуя, имеет вид даже страшный: человека как бы спящего или погруженного в транс»[479]. Действительно, Алексей Максимович, чья и общественная, и личная жизнь была во все времена крайне запутанной, чьи убеждения частенько менялись, причем совершенно незаметно для их обладателя, имел поучения прямо-таки на все случаи жизни. Этот уникальный человек, высказываясь буквально по любому поводу, казалось, ни на секунду не сомневался в собственной правоте. Есть конечно же и другие мнения о Горьком 1910-х годов, но для Андреева у Максимушки оказалась припасена лишь маска «учителя жизни». «Строго осуждает любовь, ревность, детей, Россию, пессимизм, за восемь лет не научился итальянскому и живет среди народа как глухонемой…»[480] — так с недоумением вспоминал Леонид об этой — крайне неудачной — попытке «склеить» старую дружбу.