— Наоборот. Они поддерживали в нем жизнь, пока мы пытались провести медицинское вмешательство.
— Они способствовали смерти младенца?
— Нет.
Кеннеди прислоняется к перилам скамьи присяжных.
— Можно ли сказать, что в детском отделении все пытались спасти жизнь этому ребенку?
— Совершенно верно.
— Даже Рут Джефферсон?
Доктор Хагер смотрит прямо на меня.
— Да, — говорит он.
После показаний анестезиолога объявляется перерыв. Судья и присяжные уходят. Кеннеди уводит меня в комнату для совещаний, где я должна укрываться от навязчивого внимания журналистов.
Я хочу поговорить с Эдисоном. Я хочу, чтобы меня обняла Адиса. Но вместо этого я сижу за маленьким столиком в комнате с шипящими лампами дневного света, пытаясь в уме распутать эту шахматную задачу.
— Вы когда-нибудь задумывались, — спрашиваю я, — о том, чем бы занимались, если бы не стали юристом?
Кеннеди смотрит на меня.
— Вы намекаете, что я плохо справляюсь со своей работой?
— Нет, я просто думаю… О том, как это — все начинать сначала.
Она берет жвачку и передает мне упаковку.
— Не смейтесь, но я хотела стать кондитером.
— В самом деле?
— Я три недели ходила в кулинарное училище. В конце концов меня доконало тесто фило. У меня на него просто не хватает терпения.
Улыбка играет на моем лице.
— Знать бы, где упасть…
— А вы? — спрашивает Кеннеди.
Я смотрю на нее:
— Не знаю. Я хотела стать медсестрой с пяти лет. Я, наверное, уже слишком старая, чтобы начинать все сначала, и даже если бы пришлось, я бы не знала, чем еще заниматься.
— Вот поэтому так сложно иметь призвание, — говорит Кеннеди. — Иногда оно просто мешает.
Призвание… Поэтому я развернула одеяльце Дэвиса Бауэра, когда он перестал дышать?
— Кеннеди, — начинаю я, — я хочу кое-что…
Но она перебивает меня:
— Вы бы могли продолжить обучение. Получить медицинскую степень или стать фельдшером. Или сиделкой.
Никто из нас не произносит правду, которая втиснулась в эту комнатку вместе с нами: формулировка «осужденный преступник» резюме не украсит.
Когда она видит мое лицо, ее взгляд теплеет.
— Все будет хорошо, Рут. Есть большой план.
— А что, если… — негромко говорю я, — что, если большой план не сработает?
Она сжимает губы:
— Тогда я сделаю все, что в моих силах, чтобы вы получили минимальное наказание.
— Мне придется сесть в тюрьму?
— Сейчас государство выдвигает против вас несколько обвинений. Если они решат, что их нечем подтвердить, то могут в любое время отказаться от более серьезных, чтобы осудить за менее серьезные. Так что, если они не смогут доказать убийство, но посчитают, что убийство по неосторожности у них в кармане, Одетт не будет лезть на рожон. — Кеннеди встречает мой взгляд. — Минимальный срок за убийство — двадцать пять лет. За убийство по неосторожности — меньше года. И, честно говоря, им будет совсем непросто доказать умысел. Одетт придется допрашивать Терка Бауэра очень-очень осторожно, чтобы присяжные его не возненавидели.
— Хотите сказать, так же сильно, как я?
Кеннеди прищуривается.
— Рут, — предупреждает она, — я хочу, чтобы вы никогда больше не произносили этих слов. Вы меня понимаете?
В это мгновение я понимаю, что Кеннеди не единственная, кто думает на шесть ходов вперед. Одетт. Она хочет, чтобы присяжные возненавидели Терка Бауэра. Она хочет, чтобы они были возмущены, оскорблены, чтобы они испытывали отвращение.
И именно так она докажет наличие мотива.
Я всегда восхищалась доктором Аткинс, врачом-педиатром, но когда она перечислила свои заслуги и отбарабанила послужной список, я проникаюсь к ней еще бо`льшим уважением. Она из того редкого типа людей, которые имеют гораздо больше всевозможных наград и достижений, чем можно предполагать, потому что она достаточно скромна, чтобы упоминать о них в повседневном общении. Она также первый свидетель, который смотрит на меня и улыбается, прежде чем переключить внимание на обвинителя.
— Рут уже провела осмотр новорожденного, — заявляет доктор Аткинс. — Ее беспокоило подозрение на шумы в сердце.
— Это серьезная проблема? — спрашивает Одетт.
— Нет. Многие дети рождаются с открытым артериальным протоком. Это маленькая дырочка в сердце. Она обычно закрывается сама по себе в первый год жизни. Но я на всякий случай решила провести консультацию с детским кардиологом до выписки пациента.
От Кеннеди я знаю: Одетт решит, что медицинская проблема, о которой Кеннеди упоминала в своей вступительной речи, и есть эти шумы в сердце. Она уже начала приуменьшать их значимость в глазах присяжных.
— Доктор Аткинс, вы работали в субботу третьего октября, в день смерти Дэвиса Бауэра?
— Да. Я пришла делать обрезание пациенту в девять утра.
— Можете объяснить, как выполняется эта процедура?
— Конечно. Это очень простая операция, в ходе которой удаляется крайняя плоть пениса младенца мужского пола. Я немного опоздала, потому что у меня была еще одна срочная пациентка.
— Кто-нибудь присутствовал при этом?
— Да, две медсестры. Корин и Рут. Я спросила у Рут, готов ли пациент, но она ответила, что больше не работает с этим пациентом. Корин подтвердила, что ребенок готов к процедуре, и я выполнила ее без происшествий.
— Рут Джефферсон ничего не говорила вам об обрезании?
Доктор Аткинс секунду медлит с ответом.
— Она сказала, что, может быть, мне стоит стерилизовать ребенка.
Позади меня в зале кто-то шепчет: «Вот сука…»
— Что вы ответили?
— Я не ответила. У меня была работа.
— Как прошла процедура?
Педиатр пожимает плечами.
— В конце он плакал, как и все. Мы туго запеленали его, и он заснул. — Она поднимает глаза вверх. — Когда я уходила, он спал… как младенец.
— Свидетель ваш, — говорит Одетт.
— Доктор, вы проработали в больнице уже восемь лет… — начинает Кеннеди.
— Да. — Она слегка усмехается. — Надо же! Как летит время.
— В течение этого времени вам приходилось работать с моей подзащитной?
— Часто и с удовольствием, — говорит доктор Аткинс. — Она потрясающая медсестра, которая ради своих пациентов разобьется в лепешку.
— Когда Рут сделала замечание насчет стерилизации ребенка, как вы его восприняли?