гундят.
При слове «гундят» Михаил Андреевич залился краской по самую шею.
– А вы, Петр Вениаминович, говорили, что Ковальчук покой нужен, а тут не палата, а дом свиданий.
– Тэ-э-экс, – произнес врач и насупился. – Тэ-э-экс, вы, многоуважаемые, что не знаете о правилах приема? Вы, дорогие мои, что ли не в курсе, что больной требуется покой? Вы…
Он замялся, как будто не зная, что еще сказать, его брови почти съехались на переносице. Рот медсестры растянулся в торжествующей ухмылке. Я все еще находилась под впечатлением рассказа Михаила Андреевича, потому не сообразила, что ответить. Пашка опомнился первым. Он вскочил на ноги и следом, почти силой, поднял меня со стула, подхватил наши вещи, мою сумку, пальто.
– Простите нас, мы уже уходим, – и повернувшись к Вере. – Вер, извини, мы тут и правда вас заболтали.
Самсонов поднялся вслед за нами, растерянно заморгал, задвигал своими большими ручищами.
– А вы сидите, – бросил ему врач. – Вы на больную благоприятно действуете, не то, что некоторые, – он зыркнул взглядом на нас с Пашкой.
Михаил Андреевич, получив разрешение врача, плюхнулся на стул и своротил-таки подставку под капельницу, испуганно вскочил, махнул рукой и опрокинул пустую бутылку. Медсестра охнула, бросилась поднимать, врач что-то опять сердито заговорил, но я уже не слышала, что – Пашка силком вытащил меня за двери палаты…
Голова у меня шла кругом. Прежде всего от избытка информации, которую мозг пытался переварить. Я даже не замечала, что следую за Пашкой, мертвой хваткой вцепившись ему в руку. Мимо мелькали коридоры, больничные стены, лестницы, двери, повороты… А мне все казалось, что если я вдруг его отпущу, то непременно случится что-то плохое, что-то ужасное.
– Паша, – я вдруг резко остановилась, тормозя и его.
– Что такое, Яна? – он повернулся. На его лице я прочитала испуг и замешательство.
Мы стояли с ним на улице, чуть в стороне от главного входа. Какой-то мужик, проходя мимо, задел Павла плечом, но Пашка даже не обратил внимания.
– Яна, что?
Его лицо было совсем близко. Такое простое, обычное лицо, открытое, еще каких-то пару месяцев назад на такого мужчину я бы едва обратила внимание, да что там, будем честными – совсем бы не обратила. Когда Катька Леонова в благородном порыве устроить мою личную жизнь пыталась знакомить меня с такими вот правильными мужиками, я всегда очень быстро сливалась, отмахиваясь и отшучиваясь, мол, что вы, что вы, это герой не моего романа. А теперь стояла напротив Пашки, обычного в общем-то Пашки, и рассматривала его так, словно он был самым драгоценным подарком, который когда-либо преподносила мне жизнь.
– Господи, – пробормотала я и отпустила наконец его руку. До меня неожиданно дошло. Тогда, в его квартире, когда безумная Ксения стояла перед нами, наставив пистолет, ведь… Мое сердце сжалось. Пашка! Пашка, закрывающий меня собой, он ведь должен был погибнуть первым. Из-за меня. Из-за всей этой нелепой вереницы случайных, дурацких обстоятельств. Из-за того, что он по кой-то фиг притащил меня в Питер. Из-за того, что попросил ему помочь, а я, как обычно, наворотила дел, попадая, как последняя дура, в идиотские ситуации, из-за того, что… Господи, это же все из-за меня. Я со всей силы зажмурилась, испугавшись, что сейчас разревусь.
– Яна…
Я открыла глаза и уставилась на Пашку. Налетевший внезапно порыв ветра, холодного, по-мартовски колкого и по-питерски противного, взъерошил его светло-русые волосы, которые мягкой волной упали ему на лоб, а он их не убирал, даже не делал попытки убрать. Просто стоял и смотрел, немного растерянно и близоруко щуря глаза за стеклами очков. Где-то там, из глубины на меня смотрел маленький Павлик, щуплый и невзрачный, но уже совсем далеко, потому что человек, стоявший сейчас рядом со мной, не был маленьким мальчиком. Это был взрослый мужчина. Настоящий мужчина, надежный, сильный, спокойный. Который однажды просто берет и закрывает тебя собой. Просто… вот так…
– Я тебя люблю! – выпалила я.
И нелепый вихрь, состоящий из обжигающего питерского ветра, и холодного северного солнца, и из мокрого снега, и из грязи под ногами, словом из всего, из чего и состоит этот ужасный Питер, который я всегда ненавидела и который сейчас любила всей душой, потому что он был неотделим от Пашки – весь этот вихрь, казалось, подхватил меня и закружил в диком, необузданном танце…
– Что?
Недоуменный Пашкин голос вернул меня на землю. Заставил наконец очнуться. Справа краснела кирпичная стена больницы. Под ногами хлюпало. Сверху опускались ранние питерские сумерки.
– Ничего, я так… забудь, – я отступила от Пашки. – Пойдем к машине. Уже поздно и холодно. И вообще, ты, наверно, голодный, ты же с работы…
Я несла какую-то ахинею, отворачивая от Пашки лицо, которое горело и пылало. Мне отчаянно не хотелось, чтобы он видел мое смущение и пятна эти красные, и злые слезы, выступившие на глазах.…
– Яна, погоди, – он схватил меня за руку. – Погоди. То, что ты сейчас сказала, это…
– Да ничего я не говорила. Это я не тебе, черт… – я запнулась и упрямо наклонила голову.
– Понимаешь, то, что ты сказала, это… ну тебе кажется, что ты… а на самом деле, – Пашка запутался в своих словах. Замолчал, потом набрал полную грудь воздуха и выпалил. – На самом деле ты меня не любишь. Просто вся эта история, она тебя вымотала. Тебе кажется, что я какой-то там герой, а я ведь не герой, так… обыкновенный мужик. Как все, понимаешь, Ян? Даже все что у меня есть, это отчасти, потому что повезло, а отчасти, потому что я только и делаю, что впахиваю. У меня же нет каких-то талантов, чтобы раз и все сразу получалось. Ну за что там меня любить-то? Вот Стас…
– Стас? – зло перебила я его. – Какой там талант был у твоего Стаса? Баб в койку укладывать? И все? Ах да! Еще талант гадить лучшему другу. Талант завидовать. Талант все опошлять. Талант сделать так, чтобы человек… чтобы мужчина, которого я считаю самым лучшим, самым… черт, просто самым… Так вот, чтобы этот мужчина стоял сейчас передо мной и говорил, что его, мол, не за что любить. А вот мне плевать, что там этот Стас пытался тебе внушить. И на него самого плевать!
Я подняла на Пашку лицо, и мне было уже абсолютно все равно, что слезы, ничем не сдерживаемые, катились по моему лицу, оставляя, наверно, некрасивые дорожки от размазанной туши. И Пашка все это видел. Смотрел на меня, плачущую, некрасивую, с опухшим носом, широко раскрыв глаза.
– Мне плевать, – упрямо повторила