Несколькими месяцами позже, томясь одиночеством, совершенно не дававшим мне работать, я пристрастился к прогулкам среди дня: бродил по улицам, дожидаясь, пока откроются пивные и бары. Заглянув однажды в лавку старьевщика на Лавендер-хилл, я увидел в ящике с потрепанными книжками, на самом верху, томик рассказов о Лондоне, где все авторы были иностранцы. Один рассказ, переведенный с немецкого, назывался «Шампанское». Его написал Андреас Форлауфер.
— Сколько это стоит?
— Одна штука идет за полфунта, три — за фунт, — сообщил торговец подержанным барахлом.
Покупка книги у человека с такими грязными руками больше походила на церемонию, нежели на совершение деловой операции. Чтение рассказа показалось мне частью все того же мрачного ритуала. Вот что я прочел.
Андреас Форлауфер
Шампанское
Бутылку с шампанским я уже открыл, однако приличия ради постарался, чтоб внешне все выглядело так, будто я к ней не прикладывался. Полбокала я успел опрокинуть, потому что слегка нервничал. И собирался выпить еще чуть-чуть, но тут услышал, что она приближается.
Есть такие звуки, возвещающие появление, издавать которые могут только супруги или самые преданные друзья; звуки, подобные ободряющим сигналам. Их смысл: «Это всего лишь я». Они тихи, но до того явственны, что ощущение близости любимого человека создают не хуже прямого уведомления. Сначала я уловил движение ключа в американском замке, потом — шорох плаща, задевшего дверной косяк, потом шаги. Эти ее совершенно особенные ботинки… И еще — не вздох, а едва слышный, почти беззвучный шепот, в котором мне почудилась глухая тоска. Все стало ясно, и я окликнул ее: «Иди сюда!»
— О, у нас затевается торжество? — сказала она, входя в теплую комнату.
От морозного воздуха и темноты глаза ее потускнели, во взгляде читалась тревога, словно она боялась увидеть что-то приятное, что на поверку обернется призраком и обманет ее. Неуверенность, беспокойство, счастье, страх — все эти чувства разом вспыхивали и гасли на бледном лице, пока я не поцеловал ее губы, еще прохладные после улицы. Я сжал ее руку и удивился, даже испугался, такие холодные были у нее пальцы.
— Моя лапка замерзла. — Она рассмеялась. — Я чувствую себя юной невестой.
— Наверное, ты путаешь себя со своими героинями. Вот, возьми, это вернет румянец твоим щекам.
— Чудесно, — сказала она, увидев, что я наполнил бокалы. — Не откажусь ни за что. Шампанское? Ну, ты даешь!
Каждое слово в ее устах принадлежало только ей, я знал, что она одна такая в мире, что мы с ней создали особый язык драгоценных для нас клише, надежных рукотворных принадлежностей нашего общего быта, создали целую культуру двух людей со своими ритуалами, шутками, привычками; знал, что на это ушла целая совместная жизнь. Долгая жизнь. Счастливые люди умеют разговаривать на свой особый лад. Употребляя слова и выражения, имеющие смысл только для них и непереводимые на обычный язык.
Я протянул ей тот бокал из двух, что был покрасивее, и сказал:
— За нас.
Тут она замешкалась, уголки губ опустились, глаза затуманились, и печально дрогнул подбородок.
— Пожалуйста, — сказал я и ухитрился легонько стукнуть о ее бокал краем своего.
— Это ошибка? — спросила она. Воодушевление мгновенно ее покинуло, ножка бокала задрожала в ослабевших пальцах, шампанское едва не пролилось на пол.
— Да нет же, конечно нет, — ответил я. — Это, так сказать, общая идея. Выпей, пожалуйста.
— Что ж, тогда ладно. — Она отпила немного, и улыбнулась, и тут же приободрилась.
Потом подошла к окну, которое вечер превратил в зеркало, и объявила:
— Я похожа на маленькую старушку. — И вновь на ее лице появилась растерянность, и казалось, она вот-вот заплачет.
— Ты выглядишь потрясающе, — сказал я. — Сядь. Давай прикончим эту бутылку.
На ней была хорошо знакомая мне твидовая юбка и толстый свитер, ботинки промокли, пока она шла от станции; усталость делала ее еще обворожительнее. Она сидела со скучающим величавым видом, что тоже придавало ей особую прелесть.
— Ты сделал заказ? — спросила она.
— Да, в «Оранжери».
— Значит, ожидается шик-блеск?.. — проговорила она на нашем общем языке, и голос ее звучал одобрительно.
— Со всеми прибамбасами.
— Ты не возражаешь, если я выкурю сигарету? — спросила Ютта, как спрашивала всегда, прежде чем щелкнуть зажигалкой, и дома, и в машине — с тех пор как восемь лет назад я бросил курить. Однако на сей раз меня поразила подчеркнутая вежливость, прозвучавшая в привычном вопросе.
— Не возражаю. Давай закуривай, — кивнул я. И наполнил бокалы. Мы снова выпили.
— Нам нельзя пьянеть, иначе мы не сможем по достоинству оценить грядущие яства, — произнесла она своим шутливо-назидательным тоном, и отхлебнула шампанского, и затянулась сигаретой, и вновь обрела безмятежный вид.
— У меня сегодня был ужасно тяжелый день, — сказал я. — Ни секунды передышки.
Лицо Ютты ничего не выражало, кроме полной невозмутимости, но мне-то было известно, какое за этим скрывается душевное волнение.
— С большинством дел я управился, но когда попытался позвонить Вольфи по номеру Тринити-колледжа, там никто не ответил. — Я торопливо глотнул еще шампанского, чувствуя себя предателем, оттого что урвал тайком полбокала, и сознавая, что своим жульничеством как бы свел на нет наш тост. — В Германии у некоторых студентов телефоны стоят прямо в комнатах.
— В Германии жизнь вообще в тысячу раз лучше, — отозвалась Ютта. — А наш бедный Вольфи зачем-то торчит в Кембридже.
Люди вроде нас, близкие и любящие, редко выражают свои мысли прямо; у них есть свой особый код, отчего самые бесхитростные, самые неловкие шутки звучат мило и остроумно.
Увидев, что я опять взялся за бутылку, она отвела в сторону руку с бокалом.
— Не надо. Если мы сейчас больше не будем пить, у нас останется немножко на потом.
Я не стал говорить, что шампанское скоро выдохнется. Меня утешило и ободрило, что она произнесла это «на потом».
— Кроме того, я знаю, когда следует остановиться, — сказала Ютта и рассмеялась, как смеялась всегда, с иронией цитируя какой-нибудь из смертельно надоевших нам лозунгов своей матери. — Сделаем паузу.
Она достала из ящика узкий нож и воткнула его в бутылку. Лезвие чуть коснулось жидкости.
— Теперь оно сохранит шипучесть.
Я помог ей надеть плащ, еще не высохший после прогулки с вокзала, и почувствовал острую боль, заметив залоснившуюся накладку на воротнике. Строгая одежда, которую она надевала на работу, ее стоицизм — как-то все это очень серьезно. Но ничто не могло огорчить меня больше, чем ее бережливость, в которой было столько мужества и ни малейшей нужды.