Он почти тридцать лет прожил в том же самом каменном фермерском доме, с той же самой женой, что само по себе было примечательным ребячеством; он вставал каждое утро в половине седьмого, сам варил себе кофе по-французски, потом съедал свой корнфлекс и пил еще кофе, выкуривал четыре сигареты, читая воскресный выпуск «Гералд трибюн» и вчерашнюю «Питсбург газетт», потом натягивал высокие фермерские ботинки и шел по дорожке, увитой диким виноградом, в свою мастерскую. Это было невообразимо огромное здание со стенами, сложенными из дикого камня, из булыжников, многие из которых он свозил сюда в течение шести лет со всех континентов, пока работал геологом, занимаясь разведкой нефти. Обломки, оставшиеся от его несостоявшихся карьер в других областях, кучами валялись повсюду: гора проволочных клеток для мышей с того времени, когда он пытался стать генетиком, и микроскоп, брошенный боком на подоконник; вертикальные стальные колонны, прикрученные для прочности к голым потолочным балкам, с укосинами и кронштейнами в виде стальной паутины, торчащими в разные стороны; конструкции в виде каменной кладки на полу от времен, когда он изобретал этот чудовищный камин, дым от которого должен был проходить через весь дом, чтобы его было везде видно, на каждом этаже, сквозь проволочные решетки. Его папки с планами и чертежами, рабочий стол, чертежная доска и высокий табурет являли собой единственный островок чистого пространства среди всего этого хаоса. Во всех остальных местах лежали или висели, обращенные в видимые формы, его идеи — макеты, рисунки, десятифутовые холсты с монохромными изображениями, оставшиеся от тех дней, когда он занимался живописью, — а под ногами целый развал книг с изуродованными обложками, чьи внутренности выглядели так, словно их растерзал какой-то маньяк. Цепной привод от велосипеда, который он однажды использовал в качестве основы для дизайна эмблемы «Камден Сайкл компани», висел на веревке в одном углу, а над его столом, рядом с несколькими пыльными шляпами, болталась чистенькая пара роликовых коньков, на которых он иногда катался перед домом. Работал он всегда стоя, засунув левую руку в карман, как будто остановился здесь всего на минутку, набрасывая что-то с удивленным видом человека, наблюдающего за работой другого. Иногда он тихо фыркал на невидимого наблюдателя, стоящего рядом; иногда смотрел сурово и осуждающе, когда его карандаш рисовал нечто, вызвавшее его неодобрение. Все это создавало такое впечатление — если бы кто-то заглянул сюда сквозь одно из окон мастерской, — будто этот человек со сломанным носом, мускулистыми руками и мощной шеей просто сторож или уборщик, пробующий силы в хозяйской работе. Этот дух свободной непринужденности распространялся и на его небрежное отношение к собственным вещам, и посторонние люди часто принимали его за свидетельство того, что ему все это наскучило или просто надоело рутинно повторять одно и то же. Но ему вовсе не было скучно; он достаточно рано, еще на начальном этапе своей карьеры, нашел собственный стиль и считал удивительным явлением, что мир им восхищается, и никак не мог понять, почему должен этот стиль менять. Есть же, в конце концов, на свете такие счастливчики, которые все выслушивают, но умеют слышать только то, что хорошо для них, а Стоу, если судить по сложившейся ситуации, был именно таким счастливым человеком.
Он вышел из дому на следующий день после празднования Нового года, надев толстую куртку и меховые перчатки из овчины, но без шляпы. Во Флориде он будет щеголять в этом же наряде, несмотря на то что его жена Клеота не раз напоминала ему в последние пять дней, что следует взять с собой что-нибудь полегче. Так что когда они прощались, она пребывала в раздраженном настроении. И когда он уже сидел, согнувшись, за рулем своего универсала и ощупывал отворот брючины в поисках ключа зажигания, который уронил за секунду до этого, она вышла из дому в накинутой на голову огромной румынской шали, которую купила в этой стране во время одной из их поездок за рубеж, и сунула ему в окно чистый носовой платок. Обнаружив наконец ключ под ботинком, он завел мотор, и пока тот прогревался, он повернулся к ней. Она так и стояла в истекающем каплями влаги тумане, и он сказал:
— Холодильник разморозь.
Он заметил удивление на ее лице и рассмеялся, словно это было самое забавное выражение, какое он когда-либо у нее видел. Он так и продолжал смеяться, пока она тоже не засмеялась. У него был низкий голос, в котором явственно слышались отзвуки хороших и вкусных блюд, которыми она его кормила, и хорошего чувства юмора; взрывной смех, который полностью отражал его настроение. Он всегда усаживался поудобнее, когда смеялся. Когда он смеялся, то ничто иное для него не существовало. А она словно была создана для того, чтобы снова влюбиться в него сейчас, стоя на этой разъезженной подъездной дорожке, в холодном тумане, и бесясь оттого, что он уезжает, хотя это вовсе не нужно, бесясь оттого, что они состарились и что жить им, кажется, осталось не более недели. Ей было теперь сорок девять — высокая, сухопарая женщина хорошего происхождения, с суровым узким лицом, несколько напоминающим колокольню или какое-то другое архитектурное сооружение, предназначенное в давние времена для непрерывных молебствий. Ее густые брови четко выделялись на лице, образуя две линии, то и дело поднимавшиеся к высокому лбу и огромной массе каштановых волос, падавших ей на плечи. Ее серые глаза смотрели немного подслеповато, их выражение походило на взгляд испуганной лошади; такой взгляд обычно бывает у некоторых женщин, появившихся на свет в самом конце длинной генеалогической линии семейства, давно порвавшего с деланием денег, но, помимо всего прочего, в целости сохранившего свои владения и богатства. Сама же она была до крайности неопрятна и неаккуратна, когда простужалась, целый день сморкалась в один и тот же носовой платок и носила его при себе, насквозь мокрый, болтающимся у пояса, а когда занималась садом и огородом, есть садилась, не помыв руки и ноги. Но когда начинало казаться, что она уже полностью погрязла в бездарной грязной пейзанской возне, она вдруг являлась чисто вымытая и причесанная, глубоко вдыхая воздух, и ее руки, пусть и с обломанными ногтями, спокойно ложились на край стола с утонченной деликатностью — так сказать, милость природы и длинной генеалогической линии — и в тот же миг всякому становилось ясно, насколько яростно и свирепо она горда и сколь непреклонна в отдельных вопросах личного свойства. Она даже разговаривала иначе, когда была чисто вымыта, вот и сейчас она вымылась к его отъезду, и ее голос звучал ясно и довольно резко.
— Бога ради, поезжай поосторожнее! — крикнула она, все еще пытаясь сохранить несколько иронический тон в своей обиде на его отъезд. Но он не услышал, он уже сдавал машину задом по подъездной дорожке и крикнул «би-би» пеньку, мимо которого проезжал, тому самому пеньку, на который за последние тридцать лет неоднократно налетали машины многих гостей и который он постоянно отказывался выкорчевать. Она стояла, натягивая шаль на плечи, пока он не вывел машину на дорогу. Потом, когда машина остановилась, нацелившись радиатором на спуск с холма, он посмотрел на нее сквозь стекло бокового окна. Она уже поворачивала к дому, но его взгляд заставил ее остановиться, и она застыла на месте в ожидании того, что вроде бы обещал его взгляд: прощальных слов без всяких шуточек. Он иногда смотрел на нее как бы изнутри себя, подумалось ей, и этот взгляд всегда поражал ее, даже теперь, когда его не поддающиеся щетке волосы стали желтоватыми, а дыхание с трудом вырывалось из прокуренных и забитых никотином легких, — взгляд длинного и сухопарого юнца, от которого она, как оказалось, никак не могла оторваться однажды в Лувре, в тот судьбоносный четверг. Сейчас же она держалась сухо и строго, но была готова снова рассмеяться, и, конечно же, он ткнул в ее сторону указательным пальцем, снова проблеял: «Би-би!» — и с ревом растворился в тумане, причем его нога явно удивила его самого той внезапностью, с какой надавила на акселератор, точно так же, как всегда удивляла его собственная рука, когда он работал. Она пошла назад к дому и скрылась там, ощущая это свое возвращение, чувствуя в опустевшем доме некие открывающиеся новые возможности. Любое расставание — это немного смерть, она это знала и поэтому тут же выбросила эту мысль из головы.