одной стороны, предупредить заинтересованного читателя-неспециалиста о том, какие споры происходят за кулисами, а с другой стороны, отметить новые открытия и выводы, которые также могут стать предметом научной дискуссии.
Проще всего писать о политике с точки зрения официальных инстанций и политических решений. Но для сталинской политики это плохо работает, поскольку официальные инстанции часто вводили в заблуждение, а наиболее важные политические решения часто оставались необъявленными, а иногда и несформулированными. Ситуация становится еще труднее для исследователя, когда после 1920-x годов исчезли политические фракции и вместе с ними дебаты о государственной политике. Мой подход в этом исследовании состоял в том, чтобы по возможности игнорировать формальные структуры и заявления и пытаться выяснить, как функционировала государственная политика, рассматривая практики (другими словами, делая то же, что и герои моей истории) и выводя из этого неформальные правила игры[933]. Это не значит, что я не обращаю внимания на то, что они говорили, но я предполагаю, что то, что люди говорят, часто является дымовой завесой. Особенно это относится к хитрым персонажам, таким как Сталин. Кроме того, политический язык при Сталине стал довольно формальным, даже можно его назвать клишированным и плохо выражающим индивидуальные мнения. Вполне можно писать книги, исследующие использование клише и тонкие манипуляции с ними, чтобы выяснить, что происходило на самом деле, но я не пошла по этому пути. Как социальный историк, я привыкла в своей работе сосредотачиваться на повседневных практиках и попыталась применить тот же подход в этой книге для описания высокой политики. Это означало смотреть на команду Сталина с точки зрения неявных правил игры, которые в ней были приняты (конечно, с течением времени они менялись), способов, которыми капитан команды сохранял свой авторитет и осуществлял контроль над другими игроками, тактики выживания, сотрудничества, конкуренции и продвижения интересов этих игроков[934].
Сказать, что дела Сталина и команды являются лучшими подсказками для историка, чем их слова, не значит отрицать значимость идеологии или предполагать, что убеждения не влияют на деятельность. (Это один из основных споров в исторической науке, изучающей советский период: исследователи идеологий говорят, что убеждения имеют значение, и обвиняют социальных историков повседневности в их игнорировании[935], в то время как историки повседневности считают, что исследователи идеологий увлечены своими текстами и игнорируют реальную ситуацию.) На мой взгляд, базовые убеждения были весьма важны: если бы не идеологические соображения, разве Сталин и его команда приступили бы к коллективизации в начале 1930-x годов? Но слишком часто идеология не определяет официальные декларации и политические заявления.
В сталинский период зачастую сначала происходили важные события и только позднее (если это вообще случалось) формулировались соответствующие политические декларации. Сплошная коллективизация была сформулирована как политический принцип в начале 1930-x годов только в самых общих чертах, хотя было ясно, что партийным функционерам нужно ломать деревенский уклад, в том числе жизни крестьян. Сопровождавшая коллективизацию антирелигиозная борьба никогда не объявлялась политикой и даже не определялась как таковая на уровне Политбюро. То же самое относится и к антисемитской кампании тридцать лет спустя, мало того, во время нее в прессе на низовом уровне происходила кампания противоположного рода. Давали понять, что антисемитизм со стороны чиновников по-прежнему может быть наказуем. Клановость, ключевое явление в советской жизни и политике, никогда не регулировалась и не признавалась официально, не считая периодических осуждений Кремлем «семейственности» в провинции. Тем не менее произошло весьма существенное (хотя и временное) изменение неофициальных правил игры, когда членам Политбюро (команды) было запрещено вступать в конфликт с органами безопасности с целью защитить своих подчиненных, протеже и родственников во время больших чисток. Конечно, политические заявления и резолюции появлялись, иногда даже предваряли какие-то действия, но чтобы понять политику того времени, часто приходится игнорировать их формальный смысл. Например, если смотреть только на ленинский «запрет на фракции», должным образом одобренный X съездом Коммунистической партии в 1921 году, то можно заключить, как это неосторожно сделали некоторые ученые, что в тот же момент фракции исчезли из советской политики. Фактически же фракции оставались основой советской политики еще в течение десятилетия, пока Сталину, формально их не запрещавшему, наконец-то не удалось от них избавиться.
Историки меньше, чем политологи, любят системные модели, предпочитая метафоры или (в последние двадцать лет) ссылки на теорию культуры. Они, однако, при случае тоже прибегают к моделям. В качестве примера можно привести тоталитарную модель, популярную во время длительной холодной войны, в рамках которой начиная с 1950-x годов на Западе развивались исследования советской системы. Основываясь на наблюдаемом сходстве между фашистскими режимами середины XX века и советским режимом при Сталине, можно отметить, что тоталитарная модель представляла собой режим, возглавляемый харизматическим лидером, правящим посредством мобилизующей партии и сил тайной полиции, и стремящийся к полному контролю над обществом. Применимость этой модели к советской истории много обсуждали, и я в том числе[936]. Однако в том, что касается настоящего исследования, актуальность данной модели весьма ограниченна, поскольку она никогда не фокусировалась на отношениях Сталина с его ближайшими советниками и не придавала этим отношениям особого значения.
Сталинское правление часто называют личной диктатурой[937]. В практических целях этот термин подходит достаточно хорошо, несмотря на некоторые теоретические сложности, но он сравнительно мало говорит нам о том, как Сталин фактически использовал свою власть. Вероятно, более актуальная метафора для размышления историка о сталинской большой политике, хотя она и не вызывает много теоретических дебатов, – это «придворная политика». Имеется в виду, конечно, сравнение со старыми временами в России и в других странах, где отношения между монархом и его придворными были важной частью политического процесса; также подразумевается, что эта традиционная реальность вновь утвердилась за фасадом новых революционных институтов, таких как Политбюро. Симон Себаг Монтефиоре ссылается на придворную политику в подзаголовке своей работы о Сталине «Двор красного царя». Как и положено в популярной истории, он предлагает читателям метафору, но в дальнейшем ее не раскрывает, и другие ученые иногда используют эту метафору таким же образом[938]. Из того, как Монтефиоре использовал термин «магнаты» (по-видимому, так по-английски были названы бояре) для описания единомышленников Сталина, кажется, что двор, который он имел в виду, был московским двором раннего Нового времени, когда придворными игроками были поместные дворяне со своими удельными имениями, иногда претендовавшие на царский престол. Но у «магнатов» сталинской эпохи не было земли или опоры в провинциях, их опорой были специализированные правительственные и партийные институты[939]. Если бы я использовала метафору «придворная политика», то, вероятно, имела бы в виду более