сесть не даст.
Верил ему царь. До того верил, что пригрозил сечь людей за сплетни, будто в разгуле нечисти повинна Рада, Тихомира жена. Только злые языки не унимались, Раду уж в глаза ругали.
— Да ей людей-то жалко было. Стерпит, никогда обидчиков не винит, не зовёт к ответу, — со слезой в голосе сказала Марьяша и прикусила дрожащие губы.
Помолчав, она поведала, как у матери с отцом вышла ссора, а после Рада в реку ушла. Сам не свой от горя стал Тихомир. Ходит берегом, жену зовёт, костерит, народ по пятам за ним ходит, смеётся. Работники хотят его домой увести, да он на них огрызается, вот уж и руку поднял. С чего им терпеть? Чай, не родня. Да ещё о Раде слухи пошли хуже прежнего. Раньше-то хоть и болтали, да точно не знали, была ли её мать водяницею. Теперь уж всем ясно, кто она такова, и ругают на все лады, и во всякой беде винят. Кто захочет работать в таком дворе?
Тут и послы прибыли. Тихомиру их встретить надобно, да он не встретил. Как на грех, по дороге приключилось что-то. Будто медведь напал, говорили, да не простой, а неживой, плоть едва на костях держалась. Этого медведя прежде видали царёвы работники, что за водой к речке Смородине ездили, да те ушли, а послы не сумели. Возница замертво упал, из царёвых людей кто в лес убёг, кто ускакал. Бросили послов, те трясутся, от страху обмерли. Тут бы им и смерть, да колдун явился, помог.
— Что ж он, медведя убил? — спрашивает Умила, а сама, как полотно, белая.
— Будто погнал, — говорит Марьяша. — Царь после людей посылал, да не нашли они и следа. Может, и не искали.
Умила пальцы сжала. Об отце тревожится, да покуда о том ничего не говорит. Божко тоже помалкивает, брюхо набивает, а Марьяша дальше сказывает.
Беда, говорят, не ходит одна. Ошибся Тихомир. Он-то всё прежнего Бориса помнил, того, с кем они в чисто поле наезжали, степняков гоняли, кого он собою прикрыл, а тот его из боя израненным вынес, смерти не отдал. Он с Борисом держался запросто, хотя и не всем то было по нраву. Позабыл, что Борис ему прежде всего не побратим, а царь.
Не встретил послов Тихомир, да и после не явился, слово нарушил. Не по нраву это пришлось царю, да покуда смолчал, понимает: горе. Только дни идут, а Тихомир о послах и не вспоминает. Вино и пьёт, и льёт, и в нём купается, на улицу выйдет — такое сотворит, что людям в глаза совестно глядеть. А с царём-то рядом другие люди, есть и завистливые. Рады они пересказывать, как Тихомир себя бесчестит, и это в такую пору, когда Борису порядок надобен да помощь.
Всё же явился Тихомир в царские палаты, а сам и на ногах едва стоит. Такого позору наделал — беда! Этой обиды царь уж не стерпел, велел гнать его прочь, как паршивого пса. Больше, сказал, Тихомир ему не советник, да тут же Казимира этой милостью пожаловал.
— Ко мне пришли, — говорит Марьяша, голос дрожит, — сказывают: забери батюшку, так и лежит у ворот. Я туда, поднимать его… Он на ногах не держится, хоть бы кто помог, все отвернулись… Казимир этот проклятый только и помог, а после ходить начал, улещивать: иди, мол, ко мне в дом, ты боле никому не надобна, никто не заступится…
Умила так и метнулась к ней, рядом села, обняла.
— Разве мы кому зло сделали? — всхлипнула Марьяша, уткнувшись в её плечо. — Матушка сколь годов обиды сносила, слова дурного им не сказала, а нынче все отвернулись. По улице не пройти… Батюшке не сказать, он в гневе-то горяч, рука тяжела, ещё погубит кого, а ему за то, может, и голову срубят. Молчу, терплю, да сколь можно терпеть! Ох, матушка, почто ж ты нас оставила!
Сидят обе, плачут, обнявшись. Умила уж позабыла, что на Марьяшу сердилась, жалеет её, только о Раде и слова не говорит. И верно делает, что молчит: от таких вестей лишь больнее. Да если ещё Тихомир прознает, тут же и полезет на колдуна, там ему и смерть.
— Что ж этому Казимиру надобно? — подал голос Божко. — Вишь, уж и до советника дослужился!
Отплакали девки, утёрли мокрые щёки, стали судить да рядить, как дальше быть. Колдуна уж царь обласкал своей милостью — пожалуй, изведёшь такого!
— Хоть и противен он мне, а попробую с ним добрее быть, — говорит Марьяша. — Может, вызнаю, в чём его слабость али пойму, как его на чистую воду вывести перед царём. Ведь мой-то батюшка прежде царя не подводил, жизни для него не жалел, а его осрамили да погнали, и чую я, Казимир в том виновен. Токмо силою с ним не совладать, хитростью надобно…
Тут она шум во дворе услыхала, так и подлетела на лавке.
— Батюшка мой идёт! — встревоженно ахнула, прикрыв рот ладонью. — Я уж знаю: ежели запор вот так громыхнёт, значит, он не в себе. Прячьтесь в подклете, я вас после выведу тихонько!
Они мигом шасть в подклет! Умила догадалась, прихватила ложки да миски. Стол хотя и накрыт остался, да, может, Марьяша батюшку ждёт.
Дверь в сенях отворилась с удара, кто-то ввалился, и тут же Марьяша вскрикнула, всплеснув руками:
— Тятенька!
— Чё тятенька? — зарычал на неё Тихомир. — Чё тятенька?
— Да кто ж это с тобою сотворил…
— Умолкни, неча выть, и так тошно!
Тут он, видно, сам сполз по стене и заголосил. Волк притаился за дверью, слушает. Умила на ступенях рядом сидит, Божко с другой стороны в ухо сопит, тоже ждут, что будет.
— Ох, дождался, дождался царской милости! — запричитал Тихомир. — Нет у нас боле дома, последний день доживаем! Спозаранок нас в Перловку вышлют.
— Да как же, тятенька? — непонимающе спросила Марьяша. — Как же — в Перловку? Отчего бы?
— Всё Казимир окаянный, облаза! Голова у него с поклоном, язык с приговором, ноги с подходом, руки с подносом, а Борису, видно, это и любо, слушает его да поддакивает. Вишь, говорит Казимир, нечисть поразгулялась, а её в глухое место можно бы согнать да запереть. Порешили, что Перловка сгодится. А Борис-то мне в лицо этак усмехается да молвит: будет место населено, а без старосты как же? Тебе, Тихомир, старостою и быть…
— Ох, тятенька!
— Видать, Казимир, паскуда, его подучил. Борис и свово подменыша туда ж сошлёт, от пересудов подале, не то, вишь, люд поговаривать начал, не сжечь бы