у него за каретой, Залетаев решился при случае поговорить с ним об этом хорошо и обстоятельно и внушить ему, чтоб он ни пред кем и никогда не зазнавался, а чтоб внушения его имели силу и были хорошо поняты, признал нужным распечь его, разбойника, и даже прогнать, если окажется не способным к выдержанию продолжительного распекания с глубочайшею покорностью.
Через несколько минут человек возвратился и доложил Залетаеву, что живописец просит пожаловать к нему в мастерскую.
— А ты сказал, что барин дожидаются ответа? — спросил Залетаев.
— Сказал.
— И что внизу дожидаются, в карете?
Человек подумал, подумал и рассудил отделаться молчанием. Залетаев тотчас догадался, что поручение его не в точности исполнено.
— Вот то-то, братец, какой ты нерасторопный! Нет, чтоб сказать, как следует, как приказано, слово в слово, что так и так, приказали спросить, а сами дожидаются, мол, внизу, в карете, и насчет цены…
— Я так и сказывал-с! Ей же-то ей, так и сказывал! — подтвердил человек.
— А что же ты не доложил мне раньше? Ну, почему ты не доложил?
Человек вместо всякого объяснения уставил в него тусклые свинцовые глаза, посинел и как будто у него же спрашивал ответа, почему это он не доложил.
— Жди же меня здесь, я скоро возвращусь, — наказал Залетаев, поднимаясь на лестницу, которая вела в квартиру портретиста.
Следуя указанию многочисленных пальцев, нарисованных на жестяных дощечках, которые размещены были на всех поворотах лестницы, Залетаев поднялся в третий этаж и позвонил у двери, на которой была прибита такая же дощечка с надписью: «Вход к господину Трясинину, портретному и вывескному живописцу».
«Должно быть — голова! Я, чай, самому Бруни и Брюллову не уступит», — думал Залетаев, принимая во внимание, что господин Трясинин живет на Невском, всего только в третьем этаже: стало быть, и — голова.
Кто-то, неизвестного пола и звания, не бритый с полгода, а может быть, и с нарочитою бородою, отворил Залетаеву двери и, заградив ему путь широкою щетинистою грудью (неизвестный сюжет был одет, так сказать, по-домашнему), спросил хриплым голосом, кого ему надо?
— Художника, который пишет портреты. Я сию минуту посылал человека…
— А-а! Пожалуйста, пожалуйста, — произнес неизвестный, уступая ему дорогу. — Сюда, пожалуйте, — продолжал он, вводя его в свою мастерскую. — Вы меня извините… у меня сегодня маленький беспорядок: вчера собирались приятели-художники, а художники, знаете, не любят давать спуску, то же, что и Рафаэль!
— Вы сами и есть художник, господин Трясо… Трясо…
— Трясинин! Покорно прошу — вот здесь.
Пока Залетаев обозревал мастерскую художника, сам художник, облекшись в длинный зеленый сюртук и поправив растрепанные волосы, принял на себя человеческое подобие и занялся уничтожением, по возможности, беспорядка в своей комнате: шляпку, чепчик и еще какую-то вещь двусмысленного значения поднял с пола и покрыл ими достопочтенные, хотя и гипсовые, головы Сократа, Аристотеля и Пифагора. Опустелые бутылки, разбросанные по разным углам комнаты, сосредоточил на столе в одну уважительную группу; треножник, скромно стоявший за печкой, выдвинул на почетное место. Потом обратился к Залетаеву:
— Вам угодно иметь портрет?..
— Да… маленький, не в дорогую цену.
— Двадцать пять рублей серебром, я меньше не беру.
— Хорошо. А как скоро вы можете его кончить?
— Вам скоро нужно? Я могу — в три сеанса: сегодня, потом через два дня и еще через два дня. Прикажете?
— Сделайте одолжение, начните поскорее. Мне очень нужно поскорее.
Господин Трясинин достал квадратный в пол-аршина кусок холстины, натянутый на раму, поместил его на своем мольберте и, вооружившись мелом, принялся за работу.
Залетаев почувствовал, что мурашки пробежали у него по всему телу. Минута действительно была для него торжественная. Переселившись всем своим сознанием в начинающийся портрет, он уже видел, точно наяву, как перед ним, перед этим двадцатипятирублевым портретом, останавливается в благоговейном созерцании отдаленное и решительно беспристрастное потомство; он уже слышал, как начинаются суждения о том, что обозначает та или другая черточка на его лице, каким грозным выражением сверкают эти — не то серые, не то бог весть какие глаза, сколько ума и соображения в этой узкой полоске пустого пространства между бровями и макушкой — в этом «возвышенном» челе, и почему, наконец, по каким таинственным причинам одна бровь у него черная, постоянно неподвижная, а другая темно-русая, мигающая и смеющаяся?
«Не худо бы в руках иметь что-нибудь приличное, — подумал Залетаев и улыбнулся от удовольствия, что он тоже не хуже других умеет надуть отдаленное потомство и, сидя здесь как ни в чем не бывалый, — произвести эффект, который может поставить в тупик умников грядущих поколений. — Пусть они думают, что у нас все делалось спроста; что мы без всякого расчета списали с себя портрет и даже вовсе не заботились насчет выражения и прочего: человек был простой, не великосветский, так тут уже нет ничего поддельного, умышленно приготовленного для эффекта… Эх вы, потомки!»
— В мундире или в вицмундире? — спросил художник, чертя мелом изображение лица Залетаева.
— В мундире?.. О, нет, нет! Я, знаете, так… — отвечал Залетаев, вдруг оторопев от неожиданного вопроса.
— И без кавалерии?
— Да, да, без кавалерии. Не нужно кавалерии.
— И без пряжки? Пряжку не худо… Многие важные чиновники…
— Нет, нет, и пряжки не нужно. Лучше вот что… в руках что-нибудь такое… карточку визитную или книгу — адрес-календарь, например?
— Зачем же адрес-календарь? Лучше другую какую-нибудь…
— «Вечного жида», вы думаете? Нет, нет. Боже сохрани — я не употребляю, не читаю «Вечного жида»!
— Я не говорю, чтоб «Вечного жида», одним словом, книгу какую-нибудь…
Вдруг лицо Залетаева озарилось светлою мыслью. Вздрогнув от быстрого и живого сознания своей идеи, он наклонился к портретисту и произнес вполголоса, как бы опасаясь, чтоб кто-нибудь посторонний не перехватил его мысли:
— «Граф Монте-Кристо!»
— Это все равно, — заметил художник равнодушным голосом. — Была бы книга в руках. Конечно, можно на корешке написать ее заглавие, если вам это угодно.
— Да, да, непременно обозначить, что книга называется «Граф Монте-Кристо»!
Художник, посмотрев на Залетаева с улыбкою, продолжал свою работу. Залетаев по-прежнему погрузился в созерцание отдаленного благоговейного потомства, даже вздремнул немного и даже не заметил, как художник, оставив мел, принялся работать красками.
«И будут удивляться, — рассуждал Залетаев, — что человек тоже, к несчастью, имел свои слабости, свойственные несовершенной человеческой натуре, а впрочем, отдадут полную справедливость характеру и поведению… А паспорт-то, паспорт у меня, кажется, и не прописан», — вспомнил вдруг Залетаев — и побледнел.
«Так и есть, что не прописан!» — решил он, припоминая свою историю в течение последней недели до самых мельчайших подробностей.
«А что, если потомство…