Насилие обычно расцветает там, где есть готовность ему подчиниться. Когда произволу оказывается сопротивление, он доходит до высшей точки ожесточения, затем заметно спадает. Так произошло в России в конце XIX — начале XX века. Террор — разновидность насилия, наиболее жестокое его воплощение. Левый экстремизм, проявившийся в призывах С. Нечаева и П. Ткачева, террористических акциях народовольцев, получил мощное развитие в тактике действий большевиков и эсеров[56]. Попытки оправдать эти действия обычно исходят из формулы, предложенной народовольцем С. Г. Ширяевым на процессе «16-ти»: «Красный террор Исполнительного Комитета был лишь ответом на белый террор правительства. Не будь последнего, не было бы и первого»[57]. Ответственность за террор народовольцы возлагали на царизм, а большевики позже — на белогвардейцев и интервентов. Так замыкался круг: произвол становился необходимым и нравственным, особенно тот, который служил целям революции, направлялся на разрушение старого общественного порядка. В январе 1905 г. священник Гапон вывел людей в «кровавое воскресенье» не с проповедью примирения, а с криком «долой!». Священнослужитель пожелал смерти ближнему своему и тем самым освятил насилие. Большевики осуществляли кровавые акции, руководствуясь «бессмертным учением марксизма-ленинизма». В 1906–1907 годах жертвами террористических акций стали 4126 должностных лиц, а с ними и несколько тысяч рядовых граждан. В ответ военно-полевые суды с 1905 по март 1909 г. приговорили к смертной казни 4797 чел., т. е. свершалось по 995 казней в год. До этого цифра казненных за 80 лет (1826–1906 гг.) составляла 984 чел., т. е. по 11 казней в год. Историки отмечают, что в XIX в. каждый акт революционного насилия был сенсацией, а после 1905 г. стал обыденным явлением[58]. В те годы стало расти и воспитываться поколение людей, не боявшихся крови. Первая мировая война, а затем революции 1917 года усугубили этот процесс. Понадобился многолетний отрицательный опыт, миллионы невинных жертв, подтверждение на собственном опыте бесперспективности утопических идеалов, чтобы понять, что добро с кулаками несовместимо, что посредством террора и устрашения управлять страной нельзя, чтобы почувствовать отвращение к насилию.
Влияние времени на оценки событий проявилось и в понимании значения свержения самодержавия в России в феврале 1917 года. Это была «самая бескровная и безболезненная из всех великих революций», она «порождена всенародным чувством самосохранения», — писал Н. А. Бердяев тогда же. Для А. И. Солженицына, в его узлах красного колеса, Февраль породил «народную обезумелость», вседозволенность, бессильное Временное правительство, а потому он против «февральского кабака», развалившего страну за 8 месяцев[59]. Как-то забывается при этом, что после февраля 1917 года в России стала утверждаться демократическая республика с максимумом политической легальности, что впервые тогда главной функцией государства перестало быть содержание мощного аппарата насилия, ослабла и стала неэффективной карательная политика[60]. Если видеть в февральской революции 1917 г. только силу, разрушившую российскую государственность, тогда нужно отказать России в праве на демократическое развитие и признать, что и сделали большевики, что ее народ подчиняется только силе, террору и мощному карательному аппарату. То, что это не так, показывает нынешняя агония тоталитарной системы в стране, еще одна попытка встать на выверенный путь общецивилизационного развития.