Однажды ты ушла в школу, мы остались в классе вдвоем с Олегом, и вдруг я почувствовала, что он пытается меня загипнотизировать. Со мной это не прошло, хотя потом страшно разболелась голова, но я подумала: ведь то же самое он делает и с Полиной, а девочке всего восемь лет, как она может с этим справиться?
Это правда – отец обладал сильнейшим даром убеждения со сверхъестественным напором, и мог буквально загипнотизировать/зомбировать оппонента.
Окрыленный иллюзией, что наконец-то нашел единомышленника, отец принялся водить меня на занятия к Вере Васильевне. Уроки проходили или у профессора дома, на Ленинском проспекте, или в 29-м классе Московской консерватории.
На уроках Горностаевой в Консерватории, как правило, присутствовало много народу: студенты, методисты, педагоги из дружественных учебных заведений, направленные по разнарядке на повышение квалификации, просто любопытствующие. Играть перед ними было мукой у позорного столба: каждая ошибка и публичное замечание Горностаевой оборачивались для меня дома наказанием.
Как-то отец попросил Веру Васильевну оставить меня после урока ночевать – у него были какие-то неотложные дела. В это время в доме находились дочь Горностаевой, Ксения, и ее дочка Лика Кремер, которая тоже училась в ЦМШ (неудивительно для дочери скрипача Гидона Кремера и пианистки Ксении Кнорре, не говоря уже о такой бабушке). Ксения решила отправить нас с Ликой в ванну и постирать мою одежду: мой уж больно запущенный вид говорил ее материнскому сердцу о нехватке чисто женской заботы.
Ох, этот чудесный «Бадусан» в желтом пластмассовом медведе – ну почему, почему эту детскую пену теперь не производят? Замочив нас в ванне, Ксана достала мочалку и принялась меня скрести. Каково же было ее удивление: то, что она поначалу приняла за грязь, оказалось следами от ремня, кровоподтеками. Это нас очень расположило друг к другу, хотя банные процедуры более не повторялись.
Среди жизненных и художественных задач Горностаевой важнейшая – музыкальное, и не только, просветительство. Она сделала на телевидении шестьдесят семь передач о музыке, последнюю из которых – «Открытый рояль», сняли с эфира потому, что, проходя с учеником прелюдии и фуги Баха, Вера Васильевна читала «Гефсиманский сад» Пастернака, затронув запрещенную тогда религиозную тему. Именно у нее я впервые увидела и услышала Глена Гульда в фильме Бруно Монсенжона – она устроила показы для страждущих, сама перевела весь текст с английского и читала его за кадром. Эффект от увиденного был схож с реакцией публики на концерт Гульда живого, приехавшего с гастролями в СССР в пятьдесят седьмом году. Это довольно известная история, но позволю себе напомнить: в первом отделении зал был наполовину пуст. В антракте очумевшие слушатели кинулись к телефонам-автоматам, и к началу второго отделения Большой зал Московской консерватории начал распухать от все прибывающих неофитов в ожидании обещанного чуда. Так и мы в гостиной Горностаевой сидели с разинутыми ртами – это было потрясение, мне тогда казалось, что Гульд – сама субстанция музыки, воплощение ее духа.
Так же открывался рот, когда Вера Васильевна вдруг начинала читать Гете или Пушкина или с упоением описывать картину Рембрандта, чтобы дать импульс фантазии ученика, добиться от него звукового аналога необходимого состояния, эмоции. Что же до собственно пианизма – Вера Васильевна, ученица Генриха Нейгауза, представительница одной из самых значительных фортепианных школ двадцатого века, которую она своим талантом живит и развивает. Нейгауз, человек европейски образованный, делил с ней, одной из немногих, любовь к поэзии, прозе, языку и нашел в ней соприродную душу, ибо Горностаева с раннего детства инфицирована бациллой литературы. И сейчас, задавая себе вопрос: что для нее важнее – музыка или словесность, Вера Васильевна не дает однозначного ответа.
Нет музыки и музыканта без культурного бэкграунда. Трудно, не имея представления об архитектуре, создать совершенную музыкальную форму, архитектонику произведения. Овладеть всей палитрой звуковых красок и многообразием тембров – без знания живописи, уловить тончайшие стилистические особенности композитора, не чувствуя вкуса и ритма его языка, nest-ce pas? Творя гармонию, можно ли не знать ее законов? Мое внимание всегда фокусировалось на красоте в любых проявлениях: здании, картине, реке, стихотворении. Это было неотъемлемой частью воспитания личности, и представляется огромным плюсом моего детства.
– Вера Васильевна, как развивались наши отношения?
– Ты меня слушалась, делала успехи, но тебе было трудно разрываться между мной и отцом. Он же все больше мешал процессу, более того, я постоянно ощущала ярмо его надзора. Я не труслива, но это меня тяготило.
В какой-то момент я уехала в поездку, а вернувшись, узнала, что ты играла на отчетном концерте в Большом зале, миновав обычную процедуру прослушивания – мне сообщил об этом директор ЦМШ Валентин Бельченко. Я изумилась – пьеса была не готова, и я не собиралась тебя с ней выпускать. Как это произошло? Оказывается, пришел Олег и очень уверенно сказал, что я санкционировала твое выступление. Бельченко не слишком в это поверил: он знал меня не первый год, мои ученики никогда не шли в обход прослушивания. Сыграла ты, по его словам, не позорно, но сам сценарий выглядел подозрительно. И тут я поняла: Олегу было очень удобно иметь меня в качестве твоего официального педагога и, прикрываясь моим именем, выдавать свой продукт за мой. А это мне совсем не понравилось – ведь я привыкла отвечать за свой труд головой, когда речь идет о моей профессиональной репутации. И я подумала: что же будет дальше? Я не знала, как поступить – забрать тебя от него я не могла, а продолжать фарс не хотела. И я написала заявление в ЦМШ с просьбой отчислить тебя из моего класса.
Вечером раздался звонок: дрожащим от гнева и обиды голосом ты выкрикивала в трубку: «Вера Васильевна, как это понимать? Вы что, отказываетесь от меня, да?» Я ответила: «Полина, да, к сожалению, я больше не буду с тобой заниматься. – Мне было очень тяжело это говорить. Я пыталась объяснить тебе свои мотивы, но все же понимала, что на другом конце провода маленькая девочка. – Твой отец и я не можем заниматься тобой одновременно».
Ты тем же дрожащим голосом сказала: «Но Вы же понимаете, что я и мой отец – это одно целое?» Я ответила: «Да, понимаю, поэтому и отказываюсь». Все было кончено.
Много лет это меня мучило, но поступить иначе я не могла.
Мой голос в момент разговора с Верой Васильевной дрожал от гнева и обиды по нескольким причинам: внутреннее «я» действительно тяжело переживало ее отказ – я лишалась прекрасного педагога и человека, к которому я успела привязаться и который создавал в моей жизни воздушную подушку защиты. Внешнее «я», над которым стоял отец, держа трубку у моего уха и подсказывая мне слова для аргументации «одного целого», испытывало ужас от непоправимости ситуации.
Надо сказать, что отец всегда прослушивал и диктовал все мои телефонные разговоры с кем бы то ни было. Поэтому я никогда не имела возможности говорить, что хотела, говоря лишь то, что внедрялось в мое ухо. Малейшее ослушание каралось. Бесчисленное количество раз я звонила известным дирижерам, тоненьким голосочком пища в трубку: «Здравствуйте, маэстро N, не пора ли нам с вами наконец сыграть?» Директорам филармоний, – выпрашивая сольный концерт. Расчет состоял в том, что ребенку отказать труднее, чем взрослому, но некоторые держались насмерть. Большая им благодарность: мои стыд и унижение, как ни странно, компенсировались их отказом. Это отвечало некой форме справедливости, до которой у меня всегда было болезненное пристрастие. Про себя я мстительно говорила отцу: вот видишь, они не хотят со мной иметь дела, потому что я дурно играю.