1
Начнем немного издалека – с весны 1919 года, хотя бы с середины апреля, когда О.М. приехал в Киев в несколько неожиданной для себя официозной роли наркомпросовского эмиссара. Он был откомандирован из Москвы, где работал в Отделе реформы высшей школы в Наркомпросе, для работы в Театральном отделе Киевского Губнаробраза[42]. Вместе со своим средним братом (Шурой) и другим откомандированным – Рюриком Ивневым – он остановился в гостинице «Континенталь», раз или два читал свои стихи на вечерах.
Кульминацией его «эмиссарства», как, возможно, и всего большевистского присутствия в Киеве в 1919 году, стало карнавально яркое празднование Первомая.
Этот день, – быть может, самый важный и самый насыщенный в его жизни – сложился из трех разрозненных составляющих!
Утром – поход в Киево-Печерскую Лавру, впечатление – самое удручающее: «…Здесь та же “чрезвычайка”, только “навыворот”. Здесь нет “святости”»
Днем – собственно первомайские торжества и демонстрация на Софийского площади, где разместились не только собор и памятник Хмельницкому, но и цитадель советского правительства. Площадь, да и весь город стараниями добровольцев-авангардистов – художников, литераторов, артистов и музыкантов – изменились до неузнаваемости.
Через улицы тянулись полотнища с подобающими случаю лозунгами, наспех разрисованными студийцами и студийками Экстер (их развешивали и натягивали накануне ночью сами художники, врываясь – в сопровождении управдомов – в квартиры и со смехом будя их спящих и трясущихся от страха обитателей не хуже чекистов). На той же Софийской, рядом с конным, но все еще бронзовым гетманом поставили гипсовый обелиск в честь Октябрьской революции. Тут же, рядом, такие же гипсовые Ленин и Троцкий и еще узенькая фанерная «триумфальная арка», сквозь которую браво прогарцевали конные красноармейцы и опасливо продефилировали пешие силы и все сознательные граждане. Арку огибала колонна открытых грузовиков, на которых артисты разыгрывали подходящие к случаю агитки – своего рода первый лав-парад в честь революции и солидарности трудящихся.
Гипс – этот податливый, но хрупкий и недолговечный материал – вобрал в себя всю хирургию и всю символику момента. На Крещатике – гипсовый же Карл Маркс, на Красноармейской – такой же Фридрих Энгельс, на Европейской площади – Тарас Шевченко (ну чем не «вождь революции»?), перед Оперой – Карл Либкнехт, на Контрактовой – Роза Люксембург, а возле завода «Арсенал» – Яков Свердлов, сраженный буржуазным сыпняком.
Но Мандельштама, стоявшего, скорее всего, на начальственной трибуне на Софийской, впечатлили не аляповатые фигуры-однодневки, а монументальные стены прекрасного собора. Он сказал тогда Ивневу, показывая на них: «Поверьте, что все это переживет все»[43]
А вечером того же дня – отмечание дня рождения критика и переводчика Александра Дейча, одного из киевского «табунка» Н. М., в кафе «ХЛАМ» («Художники – Литераторы – Артисты – Музыканты»). Кафе размещалось в подвале той самой гостиницы «Континенталь», где жил О. М. Он спустился вниз и был немедленно приглашен присоединиться к «табунку», рассевшемуся за составленными столиками. За одним из столиков сидела и Надя Хазина, юная художница, вскидывавшая иногда в его сторону полные насмешливого любопытства карие глаза.
Мандельштама попросили почитать стихи – и поэт, обычно на публике капризный и заставляющий себя упрашивать, тут же и охотно согласился: «Читал с закрытыми глазами, плыл по ритмам… Открывая глаза, смотрел только на Надю Х.» [44] Смотрела на него и она – зрачки в зрачки, дерзко и загадочно улыбаясь…
Разгоряченные, они вышли на улицу (оба курили) – и за столики уже не вернулись. Всю ночь гуляли по притихшему после праздника городу, вышли по Крещатику на Владимирскую горку и, забыв о гипсовых идолах и о вполне осязаемых бандитах и страхах[45], кружили аллеями по-над Днепром, встречали рассвет над Турухановым островом. И, не умолкая, говорили – обо всем на свете. Словно бы предупреждая о возможных в сочетании с ним осложнениях, Мандельштам рассказывал Наде о Леониде Канегиссере, своем родственнике, убийце Урицкого, и о «гекатомбе трупов», которой на его теракт ответили большевики[46].
Пробирал холод, и мандельштамовский пиджак перекочевал на Надины плечи. Но со своей задачей не справлялся и как надо не грел. Не беда: через каждые сто метров парочка останавливалась – они обнимались, целовались, перешептывались…
Сама Н. М. вспоминала об этом так: «В первый же вечер он появился в «Хламе», и мы легко и бездумно сошлись…»[47] И в тот же день, 2 мая, – буквально на одном дыхании, что было так несвойственно для неторопкой мандельштамовской музы, – была написана «Черепаха» – стихи ничем еще не потревоженного счастья, где «…холодком повеяло высоким От выпукло-девического лба» и где только «мед, вино и молоко».
Сама дата 1 мая стала для них как бы сакральной и совершенно свободной от пролетарских коннотаций. О. М. вспоминал о ней, например, 23 февраля 1926 года, когда писал: «Надюшок, 1 мая мы опять будем вместе в Киеве и пойдем на ту днепровскую гору тогдашнюю…»[48]
Вспоминали ее и в 38-м, в снежной западне в Саматихе, когда под самое утро 2 мая, ровно в 19-ю годовщину киевской «помолвки», их разбудили энкэвэдэшники и разлучили уже навсегда. «Ночью в часы любви я ловила себя на мысли – а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось первого мая 1938 года, оставив после себя своеобразный след – смесь двух воспоминаний» («Об Анне Ахматовой») Мандельштама, подталкивая в спину, увели, а все его бумаги покидали в мешок: «Мы не успели ничего сказать друг другу – нас оборвали на полуслове и нам не дали проститься»[49]