Детство и отрочество
Назарьево считалось захолустьем. Такими же захолустными были и соседние деревни, раскинувшиеся на почти безлесной равнине, — Хлопово, Алферьево, Комово, Черемошня. Люди в здешних местах всегда влачили жалкое существование. Хлеба на год часто не хватало, и мужики, кроме землепашества, вынуждены были еще трудиться на отхожих промыслах: сплавляли лес, грузили баржи на Оке, рыбачили на мещерских озерах, а потом везли рыбу в Рязань, работали на тульских заводах. Но больше всего людей притягивала Москва. «Какую деревню нашего уезда ни возьми, — вспоминал Мерецков, — у каждой в Москве своя традиционная профессия. Одни шли в портные, другие — в сапожники, третьи — в маляры, четвертые столярничали, пятые служили "при банях". Приедет на побывку в родную деревню такой мастеровой, разоденется, конечно, похлеще и пускает пыль в глаза. Раскрыв рты, смотрят свояки на суконный армяк с косым отворотом и шнурками, на цветную жилетку с крупной цепочкой (правда, чаще всего без часов), на высокий картуз с коротким лаковым козырьком, на калоши, надетые поверх сапог из невыделанной телячьей кожи. Мастеровой рассказывает про московское житье-бытье да подмаргивает девушкам. А потом, когда возвращается в Москву, вместе с ним едут "чугункой" подростки, чтобы тоже пристроиться к делу. По дороге подсаживаются все новые и новые ребята из окрестных селений: и коломенские, и Воскресенские, и егорьевские, и бронницкие. Затем в вагон вваливается сразу целая толпа с мешками, от которых густо тянет березой. Это гжельские бородачи везут парильные веники… Многие мои сверстники проделали такой путь».
Мерецков часто ссылается в воспоминаниях о своем детстве на бабушку по отцу — Лукерью (дедушку Павла он никогда не видел, его не стало еще до рождения Кирилла).
С бабой Лушей у него многое связано. Она ему запомнилась сухонькой, часто болеющей старушкой. Но старость и болячки отступали перед ее энергией. Она успевала и с хлопотами по избе и постоянно держала под неусыпным приглядом внуков. Родители с головой были погружены в работу в поле, по двору, и вся забота о детях лежала на ней. Она их растила, учила уму-разуму. Отсюда и остались у Кирилла о ней самые яркие впечатления.
Бывало, Кирилл с сожалением говорил бабе Луше:
— И что это у нас за судьба такая — жить в захолустье? Вон скольким людям посчастливилось родиться в городах. Живут там припеваючи…
Бабушка отвечала спокойно:
— Господу виднее, кому, где и как жить. Родину и судьбу не выбирают, они — от Бога.
В другой раз она осеняла себя и внука крестом:
— Прости нас грешных, Господи. Кириллу говорила:
— Не гневи Бога. Молись и проси у него, чтоб счастье дал. Бабушка была богомольная, подолгу стояла перед иконами, заставляла молиться и Кирилла. Он повиновался, хотя настоящей душевной веры в Бога в себе не ощущал. Вместе с тем, он видел, что отец никогда не читал молитвы, мать также не била истово поклоны святым образам.
Как-то Кирилл с обидой сказал бабушке:
— Ты все молишься-молишься, и я молюсь, а счастья нам Бог почему-то не дает. Вона, как жили мы бедно, так и поныне бедно живем…
Мерецковы перебивались с хлеба на воду Как ни рвали жилы в работе отец и мать — достатка все не было. В семье шло быстрое прибавление, она вдвое почти увеличилась: восемь душ, из них шесть нетрудоспособных — пять малых детей и бабушка, прикованная болезнью к постели.
Кирилл из детей был самым старшим и, как только подрос чуть-чуть, сразу включился в трудовую жизнь — помогал отцу при пахоте и бороновании, при уборке урожая. Хотя Кирилл подросток крепкий, однако работа в поле от зари до зари за лето здорово его изнуряла. Зимой было легче. Находилось даже время общаться со сверстниками. Кирилл через годы, обращаясь к своему детству, рассказывал, что как бы ни был ты плохо одет и обут, а дома все равно не усидишь. Обмотал онучами ноги, взял самодельные сани — и айда на горку! Играли в снежки, лепили бабу, долбили в озере проруби и таскали на мякиш карасей.
О детских годах Кирилл Мерецков во все последующее время будет достаточно часто вспоминать:
«Детство есть детство — были и у нас, деревенских ребятишек, свои радости. Допоздна самозабвенно играли мы в казаков-разбойников. Я был сильнее многих своих сверстников и, помню, чаще других назначался атаманом. Любили мы и забираться в помещичий сад за яблоками, хотя знали: если поймают — не миновать жестокой порки. Но от одного сознания этого помещичьи яблоки казались нам самыми вкусными.
Настоящей моей страстью была рыбалка. До реки Осётр — шесть верст, поэтому чаще всего я рыбачил, как и мои товарищи, на пруду. Пруд находился посередине нашей деревни, разделяя ее на две части. Самым удобным местом для ловли считался обрыв с нашей стороны — за сараями, неподалеку от дома. Там меж дикой яблоней и развесистой ветлой росли кусты бузины. Накопав червей и выбрав свободную минуту, я брал самодельную удочку и пробирался к ветле, свисавшей прямо к воде. Иногда я делал вершу и ставил ее на ночь, а рано утром нырял и извлекал рыболовный снаряд, с восторгом доставая из него скромную добычу. Зато ночами мне порою снилось, что я огромной сетью вытаскиваю полупудовых рыб. Но дальше сновидений дело не шло: ни в одной семье не было сети, да если б и была — в ход ее не пустишь. Мельгунов считал рыбу в пруду своей собственностью. Его управляющий каждое лето предупреждал крестьян, что если он увидит бредень, то деревне придется иметь дело с земским начальником. По ложному обвинению в пользовании сетью мужики не раз и не два дополнительно отрабатывали на господском поле в самую страдную пору. Крестьяне злились, однако вступать в долгий спор не решались, памятуя о том, что после рождества к тому же управляющему придется идти на поклон, за хлебом»…
Однажды приехал в имение земский начальник, родной брат помещика. Собрали сход. Среди прочих вопросов затронули и ловлю рыбы. Поднялся невероятный шум. Крестьяне заговорили все одновременно, так что ничего нельзя было разобрать. Начальство зычно гаркнуло и предложило высказываться по очереди. Наступило полное молчание. Одно дело говорить царскому начальству всем миром, а другое — кому-то одному. Тогда брат помещика ткнул пальцем в близстоящего. Им оказался отец Кирилла Мерецкова. Афанасий Павлович не робкого десятка, и коли уж пришлось, то заговорил так, что у начальства глаза на лоб полезли.
Недвусмысленно высказавшись в адрес управляющего, он заявил, что рыба водится в воде, вода находится в пруду, а пруд — в деревне. Если Владимир Иванович (так звали помещика) считает, что рыба — его, пускай вытащит ее из воды и перенесет к себе в сад. А пока рыба живет в крестьянском пруду, она должна быть крестьянской. «Верно!» — закричали односельчане. Опешившее начальство невнятно промямлило, что будут приняты соответствующие меры, и уехало восвояси. Примерно с неделю назарьевцы ждали, что вот-вот прибудут стражники «наводить порядок», но все было тихо.
Прошел месяц, инцидент стал уже забываться, люди готовились к празднику, Троицыну дню, когда Афанасия Мерецкова и старосту деревни Григория Воробьева вызвали в Каширу, за сорок верст (в то время Назарьево числилось по Каширскому уезду Тульской губернии). Уездные власти посадили обоих под замок — «на всякий случай». В кутузке сидели недолго. Мельгунов все же решил не обострять отношений с деревней, и через неделю арестованные вернулись домой, так и не дождавшись допроса. Радость Анны Ивановны при встрече с мужем трудно описать — живой кормилец, снова с семьей! Бабушка тихо плакала и несвязно шептала молитвы.