Важнейшая – и самая опасная – догадка Ницше заключается в том, что не существует какой-то перспективы, стоящей вне жизни или выше ее. Нет какой-либо привилегированной точки зрения, абстракции или силы вне известного нам мира; нет ничего за пределами этой реальности, вне самой жизни, ничего «сверху»; нет трансцендентного, нет ничего метафизического. А посему мы не вправе выносить такие суждения о существовании, которые имели бы универсальную ценность или были бы «объективными»: «ценность жизни не поддается исследованию». Знаменито и такое высказывание Ницше: «Не существует фактов, есть только интерпретации».[29]
Из этого следует несколько вещей. Мы есть просто продукт исторических сил. Вопреки представлениям ученых, мир – это хаос разнообразных сил и желаний, «бесконечная и беспорядочная сложность которых не сводится к единому целому».[30] Нам надо научиться видеть себя в этой сложности и в этом хаосе, используя для этого «волю к власти», с помощью которой мы стремимся подчинить себе неодушевленную природу. Наша история, а особенно история великих религий, в частности христианства, создает в нас «скрытую предубежденность» в пользу «выходящего за рамки» за счет «здесь и сейчас», а это следует изменить. Это, скорее всего, означает, что многие наши дела будут опровергать происходившее раньше, а жить так еще сложнее из-за того, что внутри нас самих соревнуются разные силы, идет их схватка, и это естественное положение вещей, что требует от нас вдохновения, позволяющего видеть смысл в этой схватке.[31]
Ницше отмечает такую важную вещь: борьба за господство над хаосом вне и внутри нас – над «грузом жизни» – мы ведем более интенсивный тип существования, и это единственная цель, к которой мы можем стремиться в жизни, в этой жизни, здесь и сейчас. В основе нашей этики должно стоять стремление к такой интенсивности любой ценой: мы в долгу только перед самими собой.[32]
Разум играет важную роль в нашей жизни: он помогает нам понять, что многие наши желания иррациональны, что не делает их более сильными или ценными; нам надо сдерживать их и мудро выпускать на волю, чтобы они не противоречили одно другому. Такая рационализация страстей, по мнению Ницше, придает духовное измерение существованию. Нам надо стремиться к гармонии, но в то же время стоит помнить о том, что некоторые страсти не одобряются традиционными религиями. К последним относится, например, вражда: ее следует принять и с ней нужно жить так же, как с другими.[33]
Все это, естественно, тесно связано с представлениями Ницше о спасении. Как он думал, спасение нельзя поместить где-то «вне пределов» здесь и сейчас. «Бог становится формулировкой, позволяющей всячески клеветать на “здесь и сейчас” и всячески лгать о “мире ином”». И он даже предлагает поставить, как он это называет, «доктрину вечного возвращения» на место «метафизики» и «религии». Это отражает его мысль, что спасение может быть только земным, что оно «вшито в переплетение тех сил, которые составляют ткань жизни». Доктрина вечного возвращения – это стремление жить так, чтобы ты захотел прожить такую же жизнь снова. «Каждая радость желает вечности», – говорил он, и таков критерий того, какие моменты жизни достойны, а какие нет. «Хорошая жизнь такова, что ей удается осуществляться в данный момент, без указания на прошлое или будущее, без осуждения или избирательности, в состоянии абсолютной легкости и при решительной убежденности в том, что нет никакой разницы между сиюминутным и вечным».
Нам надо «провозглашать дионисизм», «занять дионисийскую позицию относительно бытия», «выбрать жизнь только в тех моментах, которые мы желали бы проживать снова и снова, в бесконечном повторении». Это спасет нас – спасет от страха.
В новом мире Ницше, лишенном того, что «вне его пределов», или ссылок на «мир иной», у жизни нет другой цели, кроме того, чтобы прожить ее с величием, употребляя волю к власти для обретения интенсивности существования, так чтобы нам захотелось переживать эти интенсивные моменты снова и снова.
Все это было вызовом, притом вызовом опасным, и многое потерялось при переводе, потому что Ницше писал на немецком в самом утонченном стиле. Такой язык и такой стиль отчасти помогают понять, почему в 1882 году мир подхватил его высказывание – «бог умер» – так быстро и так охотно, почти с энтузиазмом. Но это еще не вся картина.
Сомнение призывает нас строить лучший мир
Эндрю Норман Уилсон называет сомнение «викторианской болезнью», а Дженнифер Майкл Хехт в своей истории сомнения говорит, что период с 1800 по 1900 годы «бесспорно представляет собой лучше всего задокументированный во всей истории человечества момент широкого распространения сомнения». По ее словам, это был век, когда «сомнение призывало нас строить лучший мир». «Самые образованные скептики понимали, что время подвергать сомнению религию уже прошло: настало время строить нечто такое, во что действительно можно верить, строить новый лучший мир. Они полагали, что этот мир будет лучше потому, что те деньги и силы, что ранее тратились на религию, теперь будут направлены на производство еды и одежды, на медицину и идеи. Они также думали, что смогут все понимать гораздо лучше, чем любые их предшественники, поскольку устранили важное препятствие для понимания».[34]
Оуэн Чедвик, бывший королевский профессор современной истории в Кембридже, занимавший пост президента Британской академии, в своих Гиффордских лекциях и затем в книге «Секуляризация Европы в XIX веке» (1975) выдвинул следующую гипотезу: сомнение призывает нас строить лучший мир при участии двух параллельных процессов – социального и интеллектуального. В XIX веке существовало два типа «неустройства», как он это называет: «неустройство общества, во многом связанное с появлением новых машин, ростом больших городов, массовыми перемещениями населения, и неустройство ума, возникшее на фоне появления новых знаний в сфере науки и истории, что разрывало преемственность мышления». И что, быть может, еще важнее, два этих неустройства легко соединялись друг с другом. Критические два десятилетия, в течение которых произошло такое «слияние», говорит он, – это 1860–1880, то есть именно те годы, что предшествовали выходу «Заратустры» Ницше.
Несовместимость веры с наукой
В конце Введения нам важно уточнить четыре вещи. Во-первых, если мы оглянемся назад и ознакомимся с биографиями людей длинного XX века, мы увидим, что далеко не всем им был свойствен апокалиптический страх перед смертью бога, который столь лаконично выразил, скажем, Достоевский. В 1980 году Джеймс Троуэр опубликовал историю, как он это называл, «альтернативной традиции», отвергавшей религиозное объяснение вещей с древних времен. Немецкий социолог Вильгельм Дильтей говорил, что в каждом человеке живет «метафизический импульс», в том смысле, что у каждого есть теория, иногда не доработанная и не цельная, о мире и нашем месте в нем и о том, какие метафизические силы могут или не могут существовать в нем. Но из этого не следует, что каждого человека волнуют те проблемы, которые так сильно мучили Достоевского и Ницше. Эти вещи действительно волнуют – и волнуют глубоко – многих людей, но не всех.[35]