Сластена Александр Грибоедов Кричал, меню не помня: «Я уеду!», Как будто бы в Москве не сыщешь пахлаву, Рахат-лукум, урюк, изюм, халву, Добро б его манили чьи-то перси, Так нет — за пастилой поперся к персам, Хватал за персики их, сливы (знать бы знаки!) И лакомился сладко казинаки, И запивал шербетом тьмы и тьмы, Не зарекаясь от сурьмы и от хурмы… А в результате — ранний диабет, Анализ крови, смерть в расцвете лет! Ша-ла-ла, ша-ла-ла (три раза).
У цесарки — балетная поступь тоненьких ножек, а перья и грудка нависают над тоненькими ножками, как балетная пачка.
У нас ведь как получилось: сначала поставили «Ненужного ребенка», а потом хватились, что юбилей Грибоедова. Ну и приписали эти куплеты, тем более что и цесарка без специально написанного для нее дивертисмента со сцены после спектакля никогда не уходила.
Как раз в день «Ненужного ребенка» я и предложил писателю навестить цесарку. Он уже не капризничал, а поехал со мной в театр ко второму акту. Приезжаем, а антракт затягивается, второй акт задерживается. Сначала мы не нервничали, у нас в городе такое случается: артисты недовольны денежным вознаграждением и отказываются доигрывать, антрепренер недоволен сборами, — мало ли что? Но прошел час, два, а спектакль так и не продолжается. Мы кинулись в гримерку — нет цесарки. Говорят, увез ее поклонник, и никто не знает, в каком направлении, и никто не знает, что теперь делать.
У красавицы-цесарки был не один поклонник. Но я сразу догадался, о ком идет речь. Он возглавлял у зеленых борьбу за живую природу и безжалостно отстреливал всех, кто нарушал его приказы. Художникам, например, он запретил рисовать натюрморты, поскольку захотевший задушить бабочку или зайца в помыслах своих уже согрешил наяву и должен ответить по всей строгости зеленых законов. На глаза ему было лучше не попадаться, непременно к чему-нибудь придерется. При этом, как все жестокие люди, был страшно сентиментален — построил на свои деньги «Холстомер» — хоспис для престарелых животных; туда нанимались квалифицированные сиделки, читали безнадежным пациентам вслух: рогатому скоту и парнокопытным Апулея, свиньям особо Орвелла, кому нравилось — дедушку Крылова, Чехова, Киплинга, нервным белым мышам — Маршака. Не раз поклонник цесарки проводил конкурс на лучшее произведение для больных животных, но нужно отдать должное писателю, тот никогда не участвовал в состязаниях, профанирующих настоящее искусство.
Цесарку зеленый поклонник любил страшно, но и мрачно одновременно. Избивал за малейшую провинность. В тот роковой вечер, как уверяли очевидцы, зеленый выразил недовольство куплетами, которые она распевала о Грибоедове, и именно тем, что она слишком высоко задирала ноги, никак не мотивируя это текстом. Подозревая его симпатии и искренне желая смягчить обстановку, цесарка ответила ему, что у Сталина сохла рука, как и у Александра Сергеевича Грибоедова, и отличить невозможно. Он посмотрел на нее исподлобья, и взгляд его стал страшен. Она залепетала, что очень его любит, что ей безразличны его убеждения, что она сама мечтает увидеть всемирного Ленина под стеклом — Мону Лизу. В подтверждение своих слов она почему-то стала вытряхивать на гримерный столик содержимое сумочки; выпала книжка писателя про наших мам. Цесарка затараторила:
— Милый, милый, они покупали вещи, чтобы не было войны. Чтобы не было войны, нужно купить столько вещей! Разреши, пожалуйста, отстрел белочек, белочка опять входит в моду, но только вишневого и супно-горохового цвета, никому и в голову не придет, что это белочка. Ну если нельзя белочек, я знаю, ты почему-то из всех грызунов именно белочек особенно любишь, то разреши норочку, норочку на шубку, это же просто крыса и больше ничего, неужели ты не можешь подарить своей курочке, своей цесарушке несколько маленьких поганых крысенышей!
Это она, конечно, напрасно. Поклоннику стало обидно, и он ударил красавицу-цесарку, да так сильно, что сломался позвоночник в трех местах. Положил на заднее сиденье своей машины и увез. Никто не смел ему возражать. Задержали второе отделение до особого его распоряжения, но никакого распоряжения не последовало, и зрителям велели расходиться по домам.
Я пообещал писателю непременно узнать, где ее прячет поклонник, тем более что его днями были среда и суббота, а в остальное время она бывала беззаботна и весела и хохотушка была ужасная, ничего не стоило ее рассмешить…
Не буду утомлять вас своим журналистским расследованием, а только увез он ее к себе в загородный дом и поместил в оранжерее. Я, честно сказать, увидел в этом месте добрый знак, поскольку цесарка любила тепло и в самое жаркое время нашего скупого балтийского лета жгла камин и куталась в шали. Итак, она лежала в оранжерее на деревянном диванчике, а мандарины и лимоны цвели над нею, а плющ прикрывал ее бесчувственные ноги пледом, а соловьи теплыми тельцами согревали ее бесчувственные руки.
Все это я разузнал, сообщил писателю, и он решился сам поехать в загородный дом, пробраться ночью в оранжерею и под тихий шелест лимонного дерева обо всем расспросить красавицу-цесарку.
Поехал. Цесарка скучала, мучилась бессонницей и искренне обрадовалась гостю. Она попросила писателя прочитать ей всю его книгу вслух, чтобы потом спокойно обсудить, обдумать и решить, нужен ли он своим читателям, и если нужен, то для чего.
Писатель так разволновался, что в первую ночь ничего не смог прочитать. Он откашливался, мекал, потом и вовсе стал задыхаться в оранжерее, ему казалось, что на голову его наброшен целлофановый пакет и перехвачен по шее тугой веревкой, и воздуха осталось в обрез, только и успеешь добежать до выхода. Вот он все выбегал и забегал, выбегал и забегал, пока цесарка не предложила ему отправиться пока домой, подготовиться, надышаться, выбрать первый кусок для чтения и вернуться следующим вечером пораньше. Так и порешили. Писатель вернулся домой почти счастливый…
Ну ясно же, что произошло дальше. Зеленый поклонник, который зацеллофанил ее заживо в оранжерее и вроде бы совершенно о ней забыл, а она постепенно стала привыкать к новой жизни и даже увидела какую-то загадочную прелесть в созерцательной неподвижности, словно она созревала для каких-то новых откровений и открытий, а душная теплота накатывала на нее волнами покоя, и что-то необыкновенно родственное почудилось ей в писателе, том самом писателе, над пьесами которого еще совсем недавно она посмеивалась, хотя сама-то она их не читала, но ей кто-то пересказывал, а кто, она не помнила, да это теперь и не имело значения; что говорить — вовсе и не забыл о ней поклонник, а именно той самой ночью, когда писатель вернулся в город, а цесарка принялась его ждать следующим вечером, зеленый приехал, вбежал в оранжерею и закричал:
— Кончайте ее, парни, хватит! Надоела! К стенке и расстрелять!