Князь отмалчивался.
– Нет, правда, скажи: это – я?.. мэн?.. – повторяла она вопрос свой по-половчански.
Но обычно и этим не разрешалось еще угрюмое, тягостное молчанье супруга.
Тогда она тут же, наспех, придумывала какую-либо сплошь половецкую фразу, где, однако, целый ряд слов звучал как забавное искаженье русских.
Князь, поглаживая край бороды большим пальцем левой руки – признак неостывшего гнева, – искоса взглядывал на жену и, досадуя, что не отстает, многозначительно спрашивал вдруг:
– Скажи: как по-вашему «смола»?
– Самала, – невинно пояснит Анна, хотя уж спрашивал он это не раз в такие мгновенья, да и знал половецкий не хуже ее.
Даниил, бывало, лишь дрогнет бровью при этом ее ответе, а она, успевшая уже уловить в его золотисто-карих глазах, замутившихся гневом, первый луч хорошего света, торопилась поскорей закрепить успех первой битвы с демонами гнева и мрака.
– Супруг мой!.. Эрмэнинг!..[13]– певуче-звучным своим, призывным голосом произносила она.
И князь начинал улыбаться, все еще отворачиваясь.
Анна подходила к нему.
– Ну, а как по-вашему «этот»? – порою спрашивал князь.
– Бу.
Даниил слегка усмехался.
– «Мой»?
– Мэнинг.
– Та-ак… – протяжно, удовлетворенно произносил князь.
И оба уже ощущали они, что сейчас-то и начинается самая желанная для обоих часть половецко-русского словаря:
– А «сундук»?
– Синдук, – отвечала Анна.
Князь уже с трудом сдерживал смех.
– «Изумруд»? – спрашивал он.
– Змурут, – не смущаясь, «переводила» Анна.
– Чудно! – посмеиваясь в бороду, говорил князь. – Ну, а «изба» как будет у половцев?
– Иксба.
Даниил хохотал. С тех времен, с таких вот мгновений и повелось: «половчаночка…»
Вдруг князь прислушался. Как бы судорога прошла у него по лицу. Он встал.
Вслушалась и Анна.
Гортанный, с провизгом, говор, перешедший в крик, донесся откуда-то из сеней.
– Татарин крычит! – скрежетнув зубами, сказал князь. – Ух! И когда же минет с земли нашей нечисть сия?
В войлочном белом, насквозь пропыленном колпаке с завороченными краями, в грязном стеганом полосатом халате, и не разглядишь, чем подпоясанном, стоял на ступенях высокого княжеского крыльца молодой татарин – крикливый, щелоглазый наглец с темным мосластым лицом.
Он рвался в хоромы.
А Андрей-дворский, увещевая, гудел, точно шмель, и заграждал ему дорогу – то спереди, то справа, то слева.
– Да ты постой, постой, обумись! – говорил он гонцу, то расставляя перед ним руки, а то и легонько отталкивая его.
Татарин яростно кричал что-то по-своему, ломился вперед, совал в лицо дворскому золотую пайцзу – овальную пластинку с двумя отверстиями, покрытую крючковатыми письменами и висевшую у него на гайтане.
– Да вижу, вижу, – говорил, отстраняя пайцзу, дворский. – А чего ты жерло-то свое разверз? Знаю: от ближнего хана, от Могучея, приехал и Батыги-хана посол. Все знаю! А доколе не облачишься как подобает, не токмо ко князю, а и в хоромы не допущу. Что хошь делай!
Татарин неистовствовал.
Дворский устало смотрел в сторону, а тем временем ключник уж приказал принесть одежду и сапоги.
– Помогите послу цареву переодеться-переобуться! – приказал слугам Андрей и пропустил гонца в сени.
Тут, в уголке, посланному Батыя поставили табурет. Слуга, взявшись за халат, знаками показал татарину, что надо сбросить одежду. Тот понял это совсем иначе. В негодовании он сам распахнул халат, разорвав завязки, и начал охлопывать себя и по бокам и по груди.
– Думает, мы у него нож заподозрили, – догадался дворский. И, усмехнувшись, принялся успокаивать гонца: – Да нет, батырь, знаем: на такое злодеянье посла не пошлют! И не про то говорим. А не подобает: грязный ты, в пыли весь!
С золотою прошвою зеленый кафтан, новые сафьяновые сапоги, круглая плисовая шапка, отороченная мехом, благотворно подействовали на татарина. Он стал переодеваться с помощью слуг.
Довольный этим, Андрей изредка взглядывал на него.
– То-то! – ворчал он. – В баню бы тебя сперва сводить, да уж ладно! И шаровары надень, глядеть на тебя не будем.
Татарин переоблачился. Однако лицо его все еще дышало настороженной злобой.
Дворский же, невзирая на то, похваливал его и говорил:
– Ишь ты! Словно бы и ростом повыше стал. Теперь и князю пойду доложу. А то скорый какой: в хоромы его! Ты погляди, – обратился он к татарину и указал на пол, – и здесь-то сколь наследил! А там у нас полы-те светлой плашкой дубовой кладены, да и воском натерты!
Проходя мимо большого венецианского зеркала в стене, татарин увидал себя и широко ухмыльнулся.
– Вот видишь! – сказал ему, заметив это, Андрей. – И самому взглянуть любо-дорого!
Гонец оправил перед зеркалом свое одеянье.
Дворский же Андрей, похлопав его по плечу, сказал:
– И то – твоя одежда, батырь, насовсем твоя! И сапоги твои. Сымать не будем. А шляпу дадим, как назад поедешь. Твое это, твое все!
Андрей все сказанное так внятно изъяснил знаками, что мослатое лицо батыря залоснилось от широчайшей улыбки.
Даниил Романович не соизволил принять гонца.
– Когда бы посол был – иное дело. Но то гонец только, – сказал он брату Васильку – князю Волынскому и печатедержателю своему – Кириле.
И те одобрили.
Грамоту Батыя принял Кирило.
На выбеленной под бумагу, тонко выделанной телячьей коже, исписанной квадратовидным уйгурским письмом, первое место было отведено длиннейшему титулу Батыя, заполнявшему две трети грамоты. Старый хан именовался там и царем царей и вседержителем мира.
И только два слова отведены были ее содержанию. Но эти два слова были:
«Дай Галич!»
Созван был чрезвычайный совет. На сей раз, кроме Андрея-дворского, Кирило-печатедержателя и старого Мирослава, думал с князем и младший Романович, Васильке, – сотрудник мудрый, соратник верный, светившийся братолюбием.
Думал с князем и преосвященный Кирилл, галичанин родом, сверстник своего князя, друг юности, а и потом всю жизнь друг неотступный в грозе и в беде, советник опытный, помощник неустанный.